2. СТУДЕНЧЕСКИЕ ГОДЫ. РЕВОЛЮЦИЯ
• Сорочин
• Брожение и раскол в обществе
В Петрограде
Мечты наши осуществились осенью 1916 года. Мы были приняты на курсы, Оля и я — в Сельскохозяйственный институт им. Пр. Стебута в Петрограде, Лена — на математическое отделение Бестужевских курсов. Огорчило нас то, что Рая, из-за процентной нормы для евреев в столичных городах, поступила в Харьков на медицинский факультет. Впервые разлучились мы, впервые должны были начать самостоятельную жизнь, вырвавшись из-под родительского крова. Аня ехала с нами в Петроград на 2 курс исторического факультета. Оля и я решили поселиться вместе. Немного огорчало нас то, что вслед за Олей собиралась ехать Олина мать с младшей дочерью Соней. Нам было поручено снять квартиру из двух комнат: одну комнату для нас троих, вторую — для Олиной мамы и ее сестры. Огорчило нас и то, что Олин брат Жорж, студент Петроградского университета, не жил в Петрограде — он был на фронте, и все мечты о том, как он покажет нам город, не сбывались. Мы, правда, везли с собой его инструкцию о том, что мы должны смотреть в первую очередь. Сам он обещал приехать в отпуск в октябре и побродить тогда с нами по городу. Он дал нам адрес своей квартирной хозяйки, где мы могли остановиться на первое время.
Материальная сторона жизни не тревожила нас. Мама с папой обещали высылать нам с Аней по 25 рублей в месяц каждой. Олины родители были люди хорошо обеспеченные, Леночка ехала в семью своей матери.
Сутки, проведенные в вагоне, были преддверием новой жизни. Питер ошеломил нас с первых шагов, с вокзала. Мы не выезжали из Курска, не видели ни одного большого города. Пока извозчик вез нас с Московского вокзала до Васильевского острова, мы жадно смотрели на стройные серые здания, на одетые в гранит берега Невы, на изумительные мосты, нависшие над нею.
Хозяйка квартиры встретила нас приветливо, но комнату она могла предоставить нам только на две недели и нам сразу же нужно было приступать к поиску квартиры. Целыми днями бродили мы по улицам Петрограда, высматривая на подъездах розовые билетики, извещающие прохожих о том, что в доме сдается квартира. Ничего подходящего мы не находили. Приближалось время начала занятий, оканчивался срок квартиры, предоставленный нам хозяйкой, близился приезд Олиной мамы, — но мы не унывали. Однажды нам подвернулась чудесная квартира, владельцы сдавали ее по сходной цене. Мы с Олей сняли бы ее, но Аня встала на дыбы:
— Вы сумасшедшие! Это не жилье, а магазин! Дверь в помещение прямо с улицы, не окна, а настоящие витрины, посередине перегородка, не доходящая до потолка и до противоположных стен, перед ней нечто, напоминающее прилавок. Ни кроватей, ни стола, ни стульев. За перегородкой — темнота.
С шутками и смехом хотели мы взять эту квартиру, с шутками и смехом отказались от нее. В тот же день мы нашли, наконец, подходящую квартиру. В двух небольших комнатах стояли три кровати, два стола, один табурет и пианино. Оля играла на рояле и очень любила музыку. Вопрос был решен.
Нам пора было посетить курсы. С трепетом, с захватывающим интересом шли мы с Олей 1 сентября на Выборгскую сторону. Мы долго блуждали по улицам, не находя нужного переулка. Наконец, нам показали большое серое здание. Обычные входные двери. Широкая площадка, широкая лестница на второй этаж. Ни души. Оглядываясь по сторонам, мы подошли к одной из дверей. На ней белая бумага, приколотая кнопками — «Лавочка закрыта». Недоуменно переглянулись мы. Какая лавочка? Почему лавочка? Куда нам теперь деваться? За нашими плечами хлопнула входная дверь. Две девушки переступили порог ее. Я крикнула навстречу им злым голосом:
— Не ходите, лавочка закрыта.
— Нет, это вы не уходите, товарищи, — ответили приветливые звонкие голоса, — мы ее сейчас откроем.
Какой музыкой прозвучало мне это обращение «товарищи». Мы с Олей товарищи этих замечательных девушек!
Все оказалось очень просто. Мы стояли у дверей студенческой лавочки. Эти девушки работали в ней. Они пришли открывать ее, но, так как кроме нас никого не было, они принялись посвящать нас во все подробности студенческой жизни. Лекции начнутся с 5 числа. Канцелярия открыта, вход в нее со двора. Студенческая столовая — выше по ступенькам. Расписание лекций вывешено в канцелярии. Там же объявление о том, что общее собрание слушательниц 1 курса состоится послезавтра в 7 часов вечера, а старостат своего курса мы будем выбирать через месяц, когда познакомимся друг с другом. Одна из девушек была членом студенческого старостата. Она расспросила, когда мы приехали, откуда, где остановились. Тут я поняла, что мы потеряли массу времени, болтаясь одни по Петрограду. Приехав, нам нужно было тут же идти на курсы. Там дежурные по старостату встречали приезжих, помогали с приисканием жилья, обеспечивали ночевками. В студенческой столовой курсистки знакомились друг с другом, закреплялись по своим землячествам, экскурсиями ходили по Петрограду, с ночи становились в очередь за билетами в театры. Варясь в собственном соку, мы многое упустили, надо было наверстывать.
В студенческой столовой народу немного. Обслуживалась она курсистками, нуждавшимися в работе. Спустившись в столовую, мы сперва попали в раздевалку. При входе во второе помещение было расположено окошечко кассы. Рядом доска, на которой мелом написано меню:
Суп картофельный — 3 коп.
Котлеты картофельные — 5 коп.
Щи мясные — 7 коп.
Котлеты мясные — 8 коп.
От кассы надо было идти к противоположной стене, в которой было прорезано окошко в кухню. Здесь курсистки получали заказанные блюда. Вдоль всего помещения стояли длинные столы и скамьи. Столы были покрыты клеенками, на них стояли тарелки с нарезанным хлебом, солонки с солью, баночки с горчицей. В углу, ближе к раздевалке, стоял умывальник, висело полотенце. В другом углу, на скамье стояли два бака — один с холодной кипяченой водой, другой с горячим заваренным чаем. Мы с Олей были поражены дешевизной обедов и величиной порций. В вегетарианской столовой, где мы обычно обедали, обед стоил 25 коп. Так разве наешься! Наш первый студенческий обед показался нам и вкусным и сытным. В столовой мы встретились с первокурсницами, нашими будущими товарищами.
Студенческая жизнь началась. С утра мы шли на курсы и проводили там целый день. Утром лекции: зоология, ботаника, физика, химия, государственное право, политэкономия и другие. Вечером проводились практические занятия. Наряду с учебой шла курсовая жизнь. Студенчество объединялось в землячествах, в различных кружках. Руководил всем старостат, состоявший из представителей, избранных каждым курсом. Он руководил и столовой, и библиотекой, и лавочкой. Он устраивал вечера и вечеринки в пользу неимущих студентов, организовывал приватные лекции, диспуты. Через какой-нибудь месяц, в числе еще пяти девушек, я была выбрана от своего курса в старостат. Жизнь закружила нас так, что мы не успевали ни в чем — ни в занятиях, ни в серьезном освоении возникавших перед нами вопросов. Времени нам не хватало. А тут еще Аня трубила мне в уши:
— Надо пойти к родным. Ведь ты обещала маме пойти к тете Марусе.
Родных в Петрограде у нас было очень много. У маминого брата, дяди Феди, мы с Аней бывали изредка. Дядю Федю и тетю Веру я знала с детских лет и очень любила. У них было просто и хорошо, они были свои. Но я обещала маме пойти к ее сестре, тете Марусе, жене Николая Сергеевича Крашенникова. Крашенниковых было два. Илья Сергеевич — дядя Илья и Николай Сергеевич — дядя Коля. Это были мамины двоюродные братья. Мамино детство прошло с ними. Потом Николай Сергеевич женился на маминой сестре, тете Марусе. Дядю Илью я знала, он изредка бывал у нас в Сорочине. Его я любила, да его любили все, — за доброту, за справедливость, за сердечное отношение к людям. Все, начиная от сотрудников по работе, до наших сорочинских крестьян. Высокий, представительный, красивый, благородный, он так же, как и дядя Коля, был сенатором, но кроме этого ничего общего между ними не было.
Николай Сергеевич Крашенников, маленький, тщедушный, некрасивый, злой и ехидный, не был любим никем, кроме ближайших родственников. Да и те в его защиту выдвигали глубокую принципиальность, последовательность, честность, идейность. Выл он председателем судебной палаты, глубоко верующим, преданным царствующему дому человеком, был последовательным и убежденным монархистом. Все крупнейшие политические процессы проводил он. Проводимые им процессы отличались суровостью и жестокостью приговора. В свое время было совершено покушение на его жизнь. Ему было нанесено ранение кинжалом в область гортани. Тогда он выжил. Мама умоляла меня: «Ты пойдешь не к нему, ты пойдешь к моей сестре. Кроме того, Николай Сергеевич человек убежденный. Это идейный противник, идейных противников знать не мешает». Что ж, я обещала маме, и я пошла. Я шла в черной косоворотке, со студенческими пуговицами, с запасом революционных настроений в душе. Аня, очень полюбившая тетю Марусю, всячески хотела подкупить меня. Она говорила, что тетя очень хочет меня видеть, что Петя, сын тети, сказал, что у меня красивая и благородная внешность. Ничто не помогло, я шла с плотно стиснутыми зубами.
Дверь нам отворил лакей. Это был первый и последний лакей, которого я видела в своей жизни. Здороваясь, я подала ему руку, но он не принял моей руки, а ловким движением принял Анино пальто.
— Свое я уж как-нибудь повешу сама, — сказала я.
Не знаю, понравилась ли бы мне при других условиях квартира тети Маруси, но тогда я нашла ее ужасной. Первая комната, в которую нас провел лакей, была завешена, заставлена, загорожена. Роскошные портьеры, роскошные занавеси, картины, диваны и диванчики, кресла, стульчики, столики, пуфики, этажерочки, черт знает, что там еще было, но через все это надо было не идти, а пробираться.
О нашем приходе было доложено тете, и нас попросили пройти в столовую. Тетя сидела уже за столом. Очень тепло и сердечно встретила она нас, спрашивая о маме, о Курске, об устройстве здесь. Она усадила нас с собой за стол. Почти сейчас же вышел и дядя Коля. Маленький, щупленький, с козлиной бородкой. Таким я его себе и представляла.
Лакей обносил нас блюдами. Разговор не клеился. Я демонстративно говорила резкости. Дядя иронизировал. Сменялись яства. Уйма тарелочек, вилочек, ножичков. Что чем есть? На последнем подносе, принесенном бесстрастным лакеем, стояли четыре чашечки с водой. Одну он поставил передо мной. Что надо с ней делать? Выпить? Я выпила. Аня к своей не притронулась. Тетя и дядя пополоскали концы пальцев и вытерли их о салфетки. С меня было достаточно… На обратном пути домой сестра объявила мне, что я — дура, что если пришла в дом, то должна держать себя прилично. Я ответила, что ноги моей больше там не будет.
* * *
На нашем первом студенческом вечере в пользу несостоятельных студентов мы с Олей веселились до упаду. Познакомились мы с двумя студентами-путейцами. Оля весь вечер танцевала с одним, я — с другим. Домой они провожали нас почти через весь Петроград. С Выборгской стороны на Петроградскую шли мы ночью, дурачась, играя в снежки, залезая на ограды мостов и прыгая с них. Было отчаянно весело. Про моего нового знакомого я знала только, что он студент-путеец, и что зовут его Нил. На той же неделе Нил явился к нам в гости. Он был одет не в студенческую форму, а в шикарный штатский костюм. Ногти на его руках были отточены и отполированы. На одном пальце сверкало кольцо. За нашим пианино, аккомпанируя себе, он мелодекламировал, преимущественно Вертинского.
Нил стал встречать меня на улице, часто заходил к нам домой. Олина мама встречала его приветливо. Аня скулила надо мной, что у меня поклонник — белоподкладочник. Я злилась, но не умела отшить Нила.
Протестуя против Вертинского, против отточенных ногтей и перстней, мы с друзьями брели в извощичьи чайные, в пивнушки, в Народный дом, на народные гулянья. Все спутывалось в один клубок — споры, занятия, толки о газетных сообщениях, сходки и собрания, «Общество бесплатной езды на трамваях». Нам с Олей до курсов было идти часа полтора, не меньше. На трамвай уходила уйма денег. Как-то раз, дурачась, мы решили не брать билетов. Но не могли же мы присваивать себе деньги, не заплаченные за билет, и было решено: деньги, сэкономленные на трамвайных проездах, поступают в общую кассу, в фонд «Лоби-Тоби» — любимых нами, очень дорогих конфет. Общество насчитывало восемь членов. Увы, все это была студенческая молодежь. Когда в нашей кассе набралась достаточная сумма, мы отправились за конфетами. Олина мама просила принять и ее в наше общество, обязуясь вносить каждый раз половину накопленной нами суммы, не брать билетов в трамваях она не рисковала. Но мы твердо стояли на соблюдении правил общества. В лучшей кондитерской на Невском покупателям предоставлялось право при покупке конфет пробовать различные сорта. Мы шли в эту кондитерскую и покупали «Лоби-Тоби», лишь напробовавшись всласть других конфет. Таков был закон общества.
Лекции мы посещали аккуратно, мы посещали все практические занятия. Профессор Аверинцев прекрасно читал зоологию, мы любили лекции по физике, но излюбленными моими лекциями были лекции по государственному праву, лекции же по математике и геодезии я не любила. Сильно запустила я практические занятия по черчению. Я была захвачена общественной жизнью курсов. Собрания старостата сменялись собраниями кружков и землячества. Студенчество в те годы не было едино. Резко выкристаллизовывались две группы: левое студенчество, с одной стороны, правое — реакционное, с другой. Между нами шаталась более или менее инертная масса. Право-настроенное студенчество, состоявшее из сынков и дочек привилегированных родителей, носившее название «белоподкладочников», за изысканность туалетов, было в меньшинстве. В общественной жизни курсов оно участия не принимало, не участвовало в кружках, кроме увеселительных, не посещало сходок и собраний, если на них не ставился какой-нибудь существенный вопрос. Левое студенчество, напротив, было самой активной группой. Оно руководило общественной жизнью курса. Старостат наш сплошь состоял из лево-настроенных студентов. И в столовой, и в землячествах, и в кружках господствовали левые настроения.
Мы, первокурсницы, конечно, только знакомились с курсовой жизнью, с ее организацией, мы не имели представления о том, что студенческие организации через отдельных своих членов связаны с нелегальными организациями. Нас просвещали, и мы глотали сведения: о расколе во II Интернационале, о съезде в Циммервальде, о конференции в Кинтале и Кинтальском манифесте. К 1916 году, собственно, почти вся русская интеллигенция, до кадетов включительно, относилась резко отрицательно к царскому правительству. Неудачно проводимая война, хищения, разруха в снабжении армии, разруха в производстве, слухи о предательстве, об изменах обсуждались повсюду. История с Распутиным вскрыла раскол в самых высших кругах. Номер «Биржевки» с фельетоном, невинным по содержанию, но говорящем об истинном положении в стране, если читать акростихом первую букву каждого слова, ходил по рукам и читался нарасхват.
События захватили нас, собственно, я должна говорить, меня. Сестра не интересовалась политикой. Оля больше была моей спутницей. Очаровательно веселая, она легко шагала по жизни, а ко мне была очень привязана. В своей семье она очень любила и ценила своего брата Жоржа, а тот, увлеченный в то время мной, натрубил ей о всяких моих достоинствах. Жорж был странный и незаурядный человек. Оторвавшись от своей, в общем, купеческой семьи, он не нашел твердой дороги. Был он года на три старше нас. Учась на юридическом факультете, был он одним из одаренных студентов. Он был горячим поклонником профессора Петражицкого и без конца излагал мне его учение о праве, о нормах морали. Жорж был страстный почитатель искусства, мог часами говорить об архитектуре, живописи, литературе различных исторических эпох. Он увлекался мистицизмом. В 1915 году, поддавшись одному из своих нравственных велений, отнюдь не увлекаясь войной и не пылая патриотизмом, он ушел на фронт добровольцем. Комично было его прощание со мной. Он относился ко мне очень бережно. Уезжая на фронт, он осенил меня крестным знамением и поцеловал в лоб. Это наше прощание подсмотрела Акулина. Она истолковала его по-своему и долго хранила в тайне. Но когда я стала получать с фронта бесконечные письма, она не выдержала и рассказала о моем прощании с Жоржем отцу, советуя ему не отдавать мне письма или посмотреть, что непутевый барчук мне пишет. Папа позвал меня к себе. Я совершенно опешила, когда серьезно вглядываясь в мое лицо, отец спросил:
— Катя, подумай и скажи серьезно — ты любишь этого Жоржа?
— Папа, что ты, я — Жоржа!
— Я не хочу вмешиваться в твою жизнь… Я не дала отцу договорить. Мне было смешно. О каких чувствах мог говорить папа. Мне льстило немного отношение Жоржа, увлечение мною взрослого студента. Папу все это не устраивало. Серьезно и спокойно он сказал мне:
— Дай мне слово, что ты не выйдешь за него замуж.
Папа говорил так серьезно, что я перестала смеяться и так серьезно ответила:
— Папа, даю тебе слово, я никогда не выйду за него замуж. В конце ноября к нам в Петроград приехал Жорж.
Это был первый человек, который воочию видел войну и который не жалел слов, не жалел красок. Он ненавидел войну, ненавидел командование и терпимо относился к врагам. Был он вольноопределяющимся — рядовым. Вся картина ужаса войны, развала, разрухи, предательства встала перед нами. Одно в рассказах Жоржа не убеждало, а пугало меня. Нет, он не стал антисемитом, но он говорил о трусости евреев, о их подхалимстве перед начальством и даже предательстве. Этому я не хотела верить. Но мы еще крепче возненавидели войну, а предателями считали верховное командование и промышленников, наживавшихся на войне, и, в первую голову, — царствующий дом Романовых.
Рождественские каникулы промелькнули мгновенно. Дома после самостоятельной жизни мы чувствовали себя повзрослевшими. Все надо было рассказать маме, отцу, но главным была моя встреча с Раей. Ее харьковские и мои петроградские впечатления в общем совпадали, но к стыду своему я должна сказать, что Рая гораздо больше успела в смысле учебы.
В эти студенческие каникулы мы уже не встречали студентов, не глядели на них подобострастно. Мы сами были студентами. Мы сами должны были принимать участие в традиционном студенческом вечере, устраиваемом ежегодно в пользу неимущих студентов. В этом, 1916 году, студенчество решило посвятить вечер не только сбору средств, не ограничиваться любой пьесой и танцами, а придать ему идейный характер. Не помню, какую бичующую буржуазный быт пьесу мы ставили, но наш студенческий хор должен был петь направленные студенческие песни. Декламаторы должны были читать «Песню о соколе» и «Буревестник». Конечно, мы были связаны определенными цензурными рамками. На организацию вечера испрашивалось разрешение губернатора, должно было быть выдвинуто лицо, отвечающее за программу и проведение вечера. В этом нам помог отец Оли Коротков. Купец, городской голова, он представлял достаточно уважаемую в городе фигуру.
Странный это был человек. По большей части мы видели его или пьяным, или подвыпившим. Был он плохой семьянин, неудачный муж, но честный и добрый человек. Жизнью семьи ведала в основном его жена, очень энергичная, умная и предприимчивая женщина. В их доме мы особенно любили собираться. Отсутствие семейного уклада, какая-то свобода прельщала нас. В этот дом мы могли прийти, когда хотели, и делать, что хотели; огромная квартира была всегда в нашем распоряжении. Мать изредка заходила к нам, отец почти никогда не был дома, а если был и выходил к нам, то молча подсаживался, иногда подтягивал за нами студенческие песни, вместе с нами подшучивал над городской думой, главой которой был, и над правыми города, и над властями, и над нами. Он-то и согласился помочь нам, взяв на себя ответственность за организацию вечера перед губернатором.
Вечер прошел, с нашей точки зрения, прекрасно. Сбор был, как всегда, хороший, нам было торжественно и очень весело. Неприятность пришла неожиданно. Почему-то внимание губернатора сосредоточилось на песенке, которую наш хор спел на «бис» — «У попа была собака». Мы эту песенку часто напевали. Дружными аплодисментами она была встречена и на вечере. «Это кощунство, — кричал губернатор, — публичное издевательство над священнослужителями!» Если бы не находчивость Короткова, могла бы быть неприятность, но он заверил губернатора, что песенку он понял неправильно, что по-французски «папа» — отец, песенка сложена про него — отца города. У него действительно была такая история с собакой, но он не в претензии на молодежь — «пусть себе веселится, лишь бы политикой не занималась». Губернатор покачал головой, посомневался, сказал, что хоронить собаку как-то неудобно, но на этом дело и кончилось. Я вспоминаю этот маленький эпизод потому, что буду вспоминать в дальнейшем о Короткове и его судьбе в совсем иных обстоятельствах.
Я уже говорила, что в беседах с Раей я остро ощутила, что слишком много жила студенческой жизнью и слишком мало училась. Обратно в Петроград я ехала с твердым намерением взяться за учебу — грызть гранит науки! Решение было благое, но действительность была против него. В Петрограде жизнь захлестнула нас.
Терпение народа иссякло. Война была ненавистна. Разруха и голод надвигались на город. Одно за другим закрывались предприятия, урезывалась зарплата рабочих, в магазинах не хватало продуктов. Не хватало и хлеба. На 9 января подготовлялась забастовка рабочих. Студенчество активно их поддерживало. Во всех высших учебных заведениях по аудиториям проходили собрания и сходки. Я, как и другие старосты, не только не училась сама, но срывала занятия и лекции других. Профессура наша в большинстве своем поддерживала студентов. Только откроешь дверь и скажешь, что лекция прекращается по такому-то мотиву, что студенты приглашаются на сходку в такую-то аудиторию, как профессор первый складывал свой портфель и спускался с кафедры. Были, конечно, и такие профессора, которые читали лекции и при пустых аудиториях, так же, как были студенты, демонстративно желавшие слушать лекции. И тех, и других мы игнорировали, ненавидя первых и презирая последних.
Через свои организации студенчество было связано с рабочими и партийными организациями. Наши курсы помещались на Выборгской стороне. По студенческой линии мы теснее всего были связаны с военно-медицинской академией, по рабочей — с путиловцами.
Тот кружок, к которому примыкала я, был связан какими-то путями с партией социалистов-революционеров. Возглавляла наш кружок курсистка последнего курса, высокая, стройная, огненно-рыжая грузинка. Страстные речи говорила она, обращаясь к нам. Она горела вся, и мы горели вместе с ней от ненависти к самодержавию, эксплуататорам-капиталистам.
Как птицы разлетались тогда вести о каждом новом событии. В числе военнопленных, шедших этапом через один из сибирских городов, оказался Отто Бауэр. Его узнали тут же на улице, ему устроили овацию. Как мы горевали, что нас не было там, что мы не могли приветствовать вождя австрийских социал-демократов. Лена, приезжая к нам, рассказала, что происходит у них на Бестужевских. Бестужевские курсы были значительно больше наших, и мы с Олей бежали туда на их сходки и собрания. Мы чувствовали, что назревают события. Нас готовили к большой женской демонстрации, назначенной на 23 февраля — «международный женский день». С неясными для нас самих поручениями бегали мы по фабрикам и заводам. Труднее всего было вести работу среди студентов-путейцев. Там, в основном, студенчество было реакционное.
Февральская революция
18 февраля забастовали рабочие Путиловского завода, и забастовка ширилась. 22 февраля забастовали почти все крупные заводы Петрограда. На 23 была назначена забастовка наших женских курсов, забастовка и демонстрация. Революционные события обогнали наши ожидания. Утром 22 февраля, когда мы еще лежали в постелях, Олина мать, ушедшая из дому достать хлеба, вернулась взволнованная. Магазины закрыты, трамваи не ходят. На улицах — толпы народа. Кто-то стреляет. Я и Оля кубарем скатились с постелей, быстро оделись и под отчаянные уговоры ее матери помчались на курсы. Город кишел людьми. Народ толпился под какими-то воззваниями, расклеенными на стенах домов и заборах. Полицейские пытались разогнать толпы, срывали воззвания. Чем дальше мы шли, тем больше становились толпы людей. До курсов мы не дошли. Мосты были оцеплены полицией. Перед их густой цепью теснились толпы. Относимые движением людей то в одну, то в другую сторону, мы пытались пробраться к другому мосту. И он был оцеплен. По Кронверкскому проспекту навстречу нам двигалась толпа демонстрантов. Над толпой на шесте колыхалось красное знамя. Вдруг, рядом с нами из переулка вынырнул отряд казаков. Рысью, в черных папахах и развевающихся черных бурках, с высоко поднятыми нагайками неслись они прямо на толпу демонстрантов. Кроме глаз, прикованных к казачьему отряду, во мне не осталось ничего. «Сейчас, вот сейчас это случится! На моих глазах опустят они свои нагайки на людей, будут топтать их копытами коней…» И отряд казаков врезался в толпу. Толпа прижалась к домам. «Ура!» Такого «Ура» я никогда не слышала ни раньше, ни позже. Сдерживая коней, с поднятыми нагайками пронеслись казаки сквозь толпу. Демонстранты приветствовали их криками, срываемыми с голов шапками. Проскакав сквозь толпу, казаки скрылись. Демонстранты вновь сомкнутыми рядами двигались нам навстречу. Толпа, в которой находилась я, застывшая и замершая в одном порыве страха, не сразу поняла, что произошло на наших глазах. Но когда до нашего сознания дошло, что казаки не опустили нагайки, что казаки отказались разгонять народ, люди ошалели. Одни плакали, другие целовались с соседями. «Ура» — кричали мы навстречу демонстрантам. Наша толпа присоединилась к демонстрантам. Демонстрация росла и ширилась. Революция! Что бы это могло быть еще! Революция! И она победит! Даже казаки с народом!
В первый день восстания мы с Олей так и не добрались до наших курсов. Весь день мы ходили с толпами народа по улицам, не зная, куда мы идем и зачем мы идем. Громкими криками приветствовали мы солдат, примкнувших к народу. Мы кричали «Долой!» перед горящими домами полицейских участков. Где-то в отдалении слышалась пальба. Кое-где стреляли по народу засевшие на чердаках охранники. Я была счастлива. Мне везло. За все дни Февральской революции я не видела ни одного убитого, ни одной зверской расправы. В моих глазах Февральская революция была бескровной.
Вечером в нашей комнате шли нескончаемые споры о борьбе и революции.
— А если ты узнаешь, что переодетый жандарм прячется в нашей квартире, ты донесешь? — наступала на меня Аня.
Не задумываясь, я отвечала:
— Сейчас же донесу, но это не донос, это борьба, защита народных прав, защита побеждающей революции.
В том, что революция побеждает, я не сомневалась. Когда мы смотрели на пылающие архивы охранок и суда, подавленная величием картины пожара, я все же сокрушалась, что жгут архивы. Мне объяснили, что жгут их не только из ненависти, но и во имя революции, на случай поражения. Я отрицательно качала головой и смеялась над маловерами.
На следующий день мы с Олей решили во что бы то ни стало пробиться на курсы. Мы не хотели глазеть на революцию, мы хотели ее делать. Как делать, что делать? Указания я могла получить у себя на курсах. Пробираясь с Петроградской стороны к Финляндскому вокзалу, мы видели те же толпы восставшего народа, кое-где уже брошенные, уже ненужные баррикады, застывшие, а то и заваленные вагоны трамваев. Новыми казались грузовики, груженые хлебом, их везли солдаты из своих казарменных пекарен. Они останавливались у хлебных очередей и раздавали хлеб женщинам.
Ожидания не обманули меня. На Стебутовских курсах жизнь кипела. Люди валились с ног от усталости. Грузинка, очаровавшая меня в первые дни курсовой жизни, сказала:
— Работы сейчас у нас две: в медпункт — санитарками или в столовую — кормить людей. Заведующая столовой не дала нам выбирать:
— Ко мне. Девчата с ног сбились. Нужны сменщицы.
Вслед за ней, мы с Олей пошли в нашу столовую. Столовая в это время была пуста. Столы стояли без скатертей, голые. Пол был затоптан, забросан окурками, недокуренными цигарками. Мы хотели было заняться уборкой, но Валя крикнула:
— Некогда, товарищи, печи гаснут!
Пока мы таскали дрова и подкладывали их в печь, столовая наполнилась солдатами и рабочими. Прямо к стенкам прислоняли они ружья, растирали замерзшие руки, возбужденно говорили, смеялись, а мы забегали с мисками и тарелками, полными манной кашей. С утра до вечера разносили мы ее голодным и замерзшим мужчинам. Других продуктов в столовой уже не было. Чай, каша, горчица в неограниченном количестве.
Часто к нашей столовой подкатывали грузовики, полные людей. Каждым из них вместо командира руководил студент Военно-медицинской академии. В эти первые дни медики заменяли и офицеров, и врачей.
— Кормите людей, товарищи, — говорили они нам, — главное, горячее. Что ни есть, только горячее!
Над Петроградом стояли ясные и очень морозные дни и ночи. Фабрики и заводы не работали. Вечная пелена дыма, окутывающая обычно город, рассеялась, Днями небо было такое синее, ночами без электричества такое темное, звездное. Пять дней бессменно разносили мы манную кашу, таскали дрова, топили печи. О том, что творится в городе, мы узнавали от бойцов, питавшихся у нас. Первые дни число людей, обслуживавших нашу столовую, было ничтожно. Ото дня ко дню оно росло, и я решила, что здесь обойдутся без меня, и обратилась в курсовой революционный комитет с просьбой направить меня на другую работу.
— Таврический дворец просит помочь людьми, — сказали мне там, берите пропуск и идите в распоряжение комендатуры Таврического дворца.
Петроград жил тревожной, как котел кипящей жизнью. Одним из мест сосредоточения чаяний, надежд, требований и демонстраций был Таврический дворец. Возбужденные и радостные шли мы с Олей по улицам Петрограда. Я не удосужилась побывать еще на Таврической площади. Думы последних созывов нас мало привлекали, но теперь мы проникли в его исторические залы. Площадь была полна народа. У самого входа с грузовика, как было тогда принято, оратор произносил речь. Мы с Олей, совершенно зачахшие в столовой над манными кашами, слушали его, затаив дыхание. Одного оратора сменял другой. В другом углу площади, с другого грузовика, держал речь еще кто-то. Протиснувшись через толпу, мы по выданным нам пропускам прошли к коменданту Таврического дворца. Меня он усадил за столик у дверей, ведущих в кабинет Керенского. Я должна была проверять пропуска, чтобы бесцельно бродящие по дворцу граждане не срывали идущую за дверями работу.
Скучно было сидеть за этим столиком. В соседних залах шумела и ликовала революция, произносились речи, велись ожесточенные споры, а здесь была тишина. Мимо меня проходили люди с портфелями и без портфелей, я слышала обрывки фраз, иногда спокойные, иногда возбужденные. Мне казалось, что мое пребывание здесь вовсе не нужно. Может быть поэтому, когда через мои руки стали проходить изысканные продукты питания для Керенского, самое имя которого произносилось с каким-то трепетом, терпение мое лопнуло. Я не слушала никаких доводов о том, что при круглосуточной и напряженной работе Керенскому необходимо легкое, калорийное питание. Посмеиваясь, комендант предложил мне другую работу:
— Есть такая, с которой все бегут, а работа, необходимая: в нижнем этаже для столовой резать хлеб, там питаются наши войска.
С утра до вечера до мозолей на руках резала я хлеб, буханку за буханкой. Ночью пробирались мы с Олей пустынными улицами домой на Петроградскую сторону. Ходить ночью не разрешалось, но у нас были пропуска, и патрулей мы не опасались. Жизнь в те дни была сумбурной, и можно было опасаться всего. Однажды у меня пропала в Таврическом дворце шапка. Морозы стояли очень крепкие, но смутил нас не холод: нам казалось, что женщина, шагающая в такой мороз без шапки, будет привлекать внимание, покажется подозрительной. Оля надела мне на голову свою горжетку. Как папаха без донышка окаймила она мою голову. Последнее не смущало нас. В темноте, мы были уверены, никто ничего не заметит.
Время было тревожное. Вслед за свержением власти расшатываться стали все устои. Часто, возвращаясь домой, мы слышали от Олиной мамы: как опасно ходить по улицам, как она в куче с другими прохожими переползала мосты, потому что с каких-то перекрестков стреляли. Мы только смеялись, представляя Анну Васильевну, ползущей по мосту.
Все расшатывалось и все организовывалось. Возникали союзы, комитеты, товарищества. Организовывались даже воры, я сама читала объявление о том, что в таком-то часу, под таким-то мостом созывается организационное собрание карманных воров. По всему городу шли организуемые, или стихийно возникающие митинги. Речи произносились с грузовиков, с балконов, с подъемов и пьедесталов памятников. Волнующие вести сменяли одна другую. Революцию Петрограда поддержала Москва. Родзянко сформировал правительство. Николай II отрекся от престола в пользу Михаила. Михаил, в свою очередь, также отрекся. Организовывались партии, советы местных, рабочих депутатов. Возникали все более сложные проблемы и вопросы, разгорались страсти. Но нам, неискушенной молодежи, казалось, что больших противоречий среди рабочего движения нет, так как мы соглашались с тем оратором, которого слышали последним.
В конце марта или в начале апреля, когда первый шквал революции прошел, мы через наши студенческие организации получили новую директиву:
«Разъезжайтесь по домам, товарищи, ваши силы нужны на периферии, в провинции каждый человек на счету». Из дома мы стали получать письма, зовущие нас домой. Родители были полны тревоги и беспокойства за нас. Жаль мне было покидать Петроград. Прощаясь с нашими курсами, я как бы предчувствовала, что не вернусь больше сюда. В один из последних вечеров, когда наш отъезд в Курск был окончательно решен, сестра уговорила меня зайти к тете Марусе. Она говорила, что одна ни за что не пойдет, что ради мамы мы обязаны пойти к тете и привезти домой последние новости о ней. После первого посещения Крашенниковых я поклялась, что ноги моей там больше не будет, но обстоятельства теперь изменились. Даже здание Судебной палаты, в которой работал Николай Сергеевич, было сожжено, может быть, он арестован.
Идя к маминой сестре, я боялась этой встречи. Придется выслушивать тетины жалобы и сетования молча. Не могла же я выражать ей свое сочувствие! И добивать лежачего, говоря о справедливом возмездии, тоже не хотелось. На мое счастье, квартира Крашенниковых оказалась заперта, мы не могли дозвониться. Очевидно, они куда-то скрылись от революции. На обратном пути домой между мной и сестрой завязался спор. Аня никогда не интересовалась политикой, не примыкала ни к какому течению, меня же она старалась поймать на непоследовательности убеждений, непродуманности, неискренности.
— Не знаю я, чего я хочу, наверное жить спокойно, без стрельбы и пожаров, — говорила она, — а ты врешь сама себе. Представь, осуществляется все твои идеалы, отберут у папы землю, — на что мы тогда будем жить? На какие средства ты будешь учиться?
Сестра задевала мое больное место. Часто я спорила с Раей еще раньше о том, является ли мой отец эксплуататором. Для себя самой я твердо знала, что отец ведет свое хозяйство в Сорочине не из соображений выгоды, что цель его хозяйства — не эксплуатация крестьян, а содействие им, распространение в их среде знаний, а условия, в которых им приходится жить и работать, только обременяют его труд. Так было для меня, для отца, а со стороны, даже для Ани, отец являлся эксплуататором, и мы жили на средства, полученные от эксплуатации крестьян. С тем большим нетерпением ждала я от революции решения земельного вопроса, ликвидации ложного положения, в котором должен был жить отец и мы все. «И будем жить, как живут тысячи. И папа будет работать и зарабатывать больше, чем сейчас, и будет счастливее в 20 раз. Другие бы говорили, а ты... которая все знает. Считаешь, что мы живем за счет крестьян, и хочешь продолжать жить за их счет». — «Это не от меня зависит, я вовсе этого не хочу, но так было и так есть, вот и все», — возражала мне Аня.
Снова Курск
Провинция входила в революцию медленно. Разгромленное в годы реакции рабочее движение было обезглавлено. К моменту нашего возвращения в Курске не было даже партийных организаций. Они медленно возрождались, по большей части из молодежи, группировавшейся вокруг двух-трех старших. Помню, как мы встречали первого, вернувшегося после двенадцати лет каторги, освобожденного революцией эсера-крестьянина Пьяных. Иконой был для нас этот худенький ласковый старичок. Руководителем нашим он стать не мог, нам нужно было живое конкретное дело, и мы нашли его. Мы подготовляли съезд социалистического студенчества, чтобы бросить все его силы на дело революции. Одновременно мы организовали вечерние общеобразовательные школы для рабочих. Рабочие валом шли к нам, помещение для школы выделила городская дума, преподавательские кадры составляли мы. Обложившись книгами, студенты вели лекции по русской истории, литературе, политэкономии, математике. Мы чувствовали свое бессилие дать рабочим нужные знания, они восторженно благодарили нас, когда мы, собственно, учились вместе с ними. Ученики часто просвещали учителей одной постановкой злободневных вопросов. В Курск, как это ни странно, в те весенние месяцы не доставлялись революционные издания журналов и даже газет.
Железнодорожный вокзал отстоял от города версты за две. На вокзале можно было приобрести любую газету. Студенческий союз добился от городской думы предоставления ему одного из городских киосков. В нем и организовали мы продажу периодических изданий всех социалистических направлений. Деньги на приобретение первой партии газет и журналов мы собрали между жителями города по подписке. Обслуживался киоск студентами, конечно, бесплатно. По очереди ходили мы все на вокзал, покупали и доставляли литературу в киоск. В киоске были посменные дежурства, вся выручка шла на расширение оборота киоска. Город стал, наконец, систематически получать прессу всех направлений. Здесь был и «Голос народа», и «Новая жизнь», и «Дело народа», и «Правда» и другие социалистические газеты и журналы.
Никогда я не забуду празднования Первого Мая 1917 года в Курске. Это было действительно беспредельное ликование вольного народа. Люди толпились на улицах, упивались словами, лозунгами, красными знаменами, революционными песнями, — воля, свобода, равенство, братство, так внезапно завоеванные, окрыляли всех. Или так казалось нам, молодежи. Не прошло и месяца, как жизнь показала и другим, и мне, что борьба за счастье народное, за братство и равенство только начинается.
Кажется, в конце мая состоялся, наконец, подготовляемый нами съезд социалистического студенчества Курской губернии. К этому времени парторганизации в Курске уже окрепли. Выкристаллизовались политические фракции в городской думе. Моя мать и мать Раи вошли в партию социал-демократов. Приехавшая в Курск Дутя, вступила в партию большевиков. Я с группой подруг вступила в партию социалистов-революционеров. Вступление в партии было до крайности просто, и люди в партии валили валом. Наша студенческая молодежь тоже разбилась на партии, а студенческий съезд с первого же дня раскололся на фракции. Делегаты съезда расселись даже вокруг красным сукном покрытого стола по фракциям. Ни о каком едином социалистическом студенчестве больше думать не приходилось. Свергать царизм мы могли сообща, но построение нового общества совместно оказалось невозможным. Ни по одному вопросу студенчество не могло добиться общего решения: 1) немедленное заключение мира или война до победного конца; 2) скорейший созыв Временным правительством Учредительного собрания или немедленный захват власти Советами рабочих и солдатских депутатов; 3) решение земельного вопроса Учредительным собранием или захват крестьянами помещичьих земель революционным путем. Мы спорили по всем вопросам и ни до чего не могли договориться.
Группу большевиков возглавлял наш хороший товарищ студент Николай Б... ков, честный и идейный малый. Из самых близких моих друзей членом большевистской партии оказался и член нашего клуба «Бездельников» Муня Коган. Но наряду с ними в числе левых оказались и те студенты, которые в прошлое время считались нами белоподкладочниками. Так, некто Скворцов, вызвав общее недоумение и левых, и правых, бросил съезду фразу, ставшую крылатой в наших рядах. Гордо подняв голову и заложив руку за борт студенческой куртки, он заявил:
— Пора снять маски, я — левый эсер. Гомерический хохот покрыл его слова. Хохотали большевики, социал-демократы, эсеры: «Скворцов снял маску».
В этой фразе, как и во всем, происходившем на съезде, было знамение времени. Страна безудержно левела, выходила из берегов. Студенчество как компактная единая масса перестало существовать. Организованный нами Дом студента не привлекал уже нас. Социалистические издания стали поступать в город регулярно, надобность в киоске исчезла. Рабочие школы тоже стали создаваться городской думой помимо нас. Я с товарищами больше времени стала проводить при партийном комитете. Ответственных заданий нам, молодежи, не поручали. Помню одно, до крайности обидное. В Курске должен был состояться губернский съезд партии эсеров. Меня и мою товарку оставили в помещении комитета партии. Мы должны были встречать приезжающих делегатов и направлять их туда, где проходил съезд. Нам самим хотелось присутствовать на съезде, слушать выступления ораторов. Сперва изредка еще являлись делегаты, приехавшие из районов, и мы снабжали их адресом, затем не приходил уже никто. Мы сидели и безбожно скучали. От нечего делать стали раскуривать лежащую на столе пачку папирос. Нам обеим шел уже восемнадцатый год, но были мы глупыми и наивными детьми, хотя и принадлежали уже к партии. Мы учились курить.
Папа настойчиво звал нас в Сорочин, куда обычно на лето переезжала вся наша семья. Старшие товарищи тоже советовали нам разъехаться по селам, в гущу народную. Туго приходилось нам, зеленой молодежи. Веры и желания было у нас много, мы страстно хотели разобраться во всех сложных политических вопросах, разногласиях дня. Разногласия межпартийные были нам понятны. Различные установки партий социал-демократов, социалистов-революционеров, анархистов, народных социалистов мы знали хорошо, но понять разногласия внутрипартийные, между Черновым и Марией Спиридоновой, Камковым, Керенским, Аксентьевым, Брешко-Брешковской, бабушкой русской революции, — было нам значительно сложней и трудней. С большой неясностью в ряде вопросов, без точных и ясных директив ехали мы на село к крестьянам, для которых, собственно, вся суть революции сводилась именно к конкретному разрешению злободневных вопросов.
Сорочин
Летом 1917 года вместе со мной в Сорочин приехала Рая. Мы хотели работать на селе, мы мечтали о встрече с крестьянами, завязать связи в деревне, создать эсеровские ячейки. Беспомощные сами, мы обратились за помощью к отцу. При всем своем сочувствии революционному движению, папа не примкнул ни к одной из социалистических партий, но к нашим настроениям относился сочувственно. Он пообещал нам показать крестьян, которые скорее и лучше всего помогут нам создать первичные ячейки эсеров.
Пора была горячая, все люди были на поле, но вечерами, как и раньше, у нашего крыльца собирались крестьяне для беседы с отцом. Они толковали об урожае, об ожидаемом дожде, о новостях, о слухах и событиях, волновавших страну. Мы с Раей обычно присутствовали на этих беседах, иногда вставляли свое слово, но повернуть разговор в желаемое для нас направление не удавалось. В одно из воскресений отец позвал меня:
— Сейчас со мной сидит на крыльце очень умный крестьянин. Если вы с Раей с ним хотите побеседовать, приходите.
Я сейчас же позвала подругу. Папа не помог нам начать разговор, не вмешивался ни одним словом в нашу беседу. Я не помню, с чего начали мы свою агитацию, не помню и хода нашей беседы, но помню, что собеседник наш оказался очень толковым, очень заинтересованным и страшно дотошным. Он задавал нам бесконечные вопросы и по программным положениям и по текущему моменту. Он требовал от нас конкретных указаний, вступал в спор и загонял нас в такие тупики, из которых мы едва выкарабкивались. Когда беседа наша закончилась, он крепко пожал нам руки. Мы сияли, но не могли понять, почему с какой-то странной усмешкой, подавая руку отцу, он сказал:
— Побольше бы таких барышень, может, толк бы и был.
Когда он ушел, мы, взволнованные, вопросительно глядели на отца.
— Что ж, молодцы, — промолвил он, — выдержали испытание. Герасим похвалил, ему и книги в руки, он ведь эсер еще с 905 года.
Брожение и раскол в обществе
Чем дальше развивалась революция, чем глубже и шире она охватывала жизнь, тем трудней и сложней становилось разрешение теоретических, программных, жизненно необходимых вопросов.
Теория столкнулась с практикой.
Одним из основных положений партии социалистов-революционеров был вопрос о социализации земли. Эсеры считали возможным проведение социализации земли даже в рамках капиталистического строя. Требование социализации земли включалось в программу-минимум. Но в конкретной исторической обстановке они считали невозможным немедленный захват земель революционными организациями крестьян. Они считали, что социализация пошатнет фронт, что никакими силами не остановить дезертирство солдат с фронта, если они узнают, что расхватываются и распределяются помещичьи, государственные и церковные земли.
Второй вопрос вытекал из первого. Можно ли сейчас оголить или ликвидировать немецкий фронт? Партия эсеров в большинстве своем отрицательно отвечала на этот вопрос, и потому полагала, что закон о социализации должен быть отложен, он должен стать первым законом, принятым Учредительным собранием, созыв которого надо форсировать всеми способами. И эсерам, единственной социалистической партии, ставящей на первое место в своей программе вопрос о социализации земли, приходилось на всех крестьянских собраниях удерживать крестьян от захвата земель. А свой лозунг «Земля — крестьянам» отсрочивать до Учредительного собрания, то есть брать нарастающий революционный размах в шоры.
Война 1914-16 годов рассматривалась эсерами как война империалистическая. В свое время эсеры примкнули к Циммервальду. Это ясно определяло их отношение к русско-германской войне.
Самым популярным лозунгом большевиков был лозунг — «Мир во что бы то ни стало». Легко его было бросить в толпу, но значительно труднее осуществить. Крестьяне, рабочие, солдаты не хотели войны, но союзники и слышать не хотели о мире. Для России оставался только сепаратный мир, мир, заключаемый с Германией Вильгельма II, с реакционнейшим государством в Европе. Ликвидация Восточного фронта вела к усилению германских армий на Западном фронте. Правительство Керенского в целях продолжения войны выпустило заем свободы. И заем был встречен с энтузиазмом. Люди добровольно несли свои сбережения на защиту свобод от немецких полчищ.
Патриотические настроения сменялись настроениями революционными. «Промедление революции — смерти подобно». Задержанная волна или сметает все на своем пути или теряет силу.
В нашей семье сошлись представители всех точек зрения. Отец, исходя из своих народнических воззрений, симпатизировал эсерам. Мать вступила в партию социал-демократов. Старшая сестра стала большевичкой. Я — эсерка. Аня заявила, что, уж если обязательно надо сделать выбор между различными общественными течениями, пожалуй, ей симпатичнее других анархисты. Дома у нас постоянно происходили споры, доходившие до бурных сцен. Мама, как собственно полагается всем социал-демократам, стремилась всячески сгладить острые углы, примирить враждующие стороны. Я разделяла все лозунги, все руководящие статьи органа эсеров — «Дело народа». Но в партии эсеров не было единства. Симпатии мои были на стороне Виктора Михайловича Чернова, но не могу не признаться, что и пламенные речи Керенского увлекали меня.
В начале революции я чувствовала свою полезность, я находила в себе силы и возможность содействовать делу революции. Теперь, когда встали новые вопросы созидания новых форм общественной жизни, когда сложнейшие вопросы раскалывали рабочее движение, я ощущала невозможность бросить свои силы на ту или иную чашу весов. Я металась в искании истины, но твердо была уверена в одном — революция победила, старый мир сломан раз и навсегда. Мы — счастливое поколение, которому надлежит строить новое социалистическое общество. Нужны России теперь не такие недоучки, как я, стране нужны — честные, знающие и умелые работники. И я решила учиться, чтобы потом отдать все свои силы на строительство новой жизни.
Отец был очень доволен моим решением. В деревне я черпала сведения из газет, из слухов, передаваемых крестьянами, из рассказов приезжающих из города. Вернувшись в Курск в августе 1917 года, я реально ощутила, как изменилась жизнь за лето. Вся страна разбилась, разделилась на партии и группировки, расчленился, раскололся и круг моих ближайших друзей и товарищей. Саша Праведников и Матвей Рождественский ушли к левым эсерам, Галя Фрид стал социал-демократом, интернационалистом, Ваня Васильев симпатизировал анархистам. Мое желание уехать учиться окрепло. Ехать в Петроград не было никакой возможности. Даже почтовые связи были затруднены; проезд же по железным дорогам был вовсе нарушен. Оставалось одно — ехать в Харьков.
В Харькове
Во время войны в Харьков эвакуировался Ново-Александровский сельскохозяйственный институт. Прошлый год для занятий у меня, собственно, пропал. Приходилось снова поступать на I курс. В Харьков вместе со мной, как и в прошлом году, ехали Аня и Оля. В Харькове учились Рая и Шура, за ними там сохранилась комната. Нам надо было найти себе жилье. Только на одну ночь разрешила нам хозяйка Раиной комнаты, вдова профессора Редькина, остановиться у подруг. Харьков буквально кишел людьми. Ни одного свободного угла мы не смогли найти. Вся жизнь была взбудоражена, неспокойна. По улицам беспрерывно шли какие-то военные отряды, пролетали банды грабителей. Ползли слухи о погромах. Хозяева квартир опасались пускать квартирантов.
Умудренные опытом прошлого года, мы с Олей не пытались найти квартиру самостоятельно, вместе с остальной массой студенчества толклись мы в стенах своего института, добиваясь предоставления нам жилья. Положение с жильем было очень тяжелое. Многие здания были отведены под госпитали, под военные учреждения, для эвакуированных. Нашему институту было обещано трехэтажное здание под общежитие, но оно только еще освобождалось и приспосабливалось. Временно студенчество размещалось на ночевки по самым разнообразным местам. Нам троим — Оле, Ане и мне — предложили отправиться на ночевку в одну из студенческих амбулаторий. Днем там проводился прием больных, ночью — на столах, на скамьях, кто как и кто где, ночевали курсистки.
Оставив вещи на квартире у Раи с Шурой, в десятом часу вечера отправились мы втроем разыскивать амбулаторию. Сторожихи при амбулатории уже не было. Дверь нам открыла молоденькая курсистка, одна из товарок по ночлегу. Кроме нее, в амбулатории находились еще две девушки, тоже пришедшие сюда на ночь. Девушки, с которыми мы познакомились, ночевали здесь уже третью ночь. Они сообщили нам, что к восьми часам утра мы должны освободить помещение. К этому времени явится сторожиха, а в полдевятого начнется запись больных на прием. Они же указали нам никем не занятые на ночь столы и скамьи. Уставшие от беготни и впечатлений, мы с Олей растянулись на одном столе. Аня устроилась на одном из диванчиков, подложив какой-то ящик себе под голову.
После Петрограда Харьков нам очень не понравился. Он казался нам маленьким, грязным, заплеванным, — может быть, и Питер стал сейчас таким. Но институт произвел на меня замечательное впечатление. Совместное обучение накладывало своеобразный отпечаток. Товарищеские отношения между студенчеством и профессурой, деканатом и дирекцией, сотрудниками конторы создавали атмосферу действительно вольной школы. Мы доверяли ей и радостно шли навстречу жизни, шуткой встречая трудности и с верой глядя в будущее.
Девушки, оказавшиеся нашими товарищами по ночлегу, были настроены иначе. Они возмущались беспорядками в городе, тем, что высшая школа не подготовилась к приему студентов. Скоро для нас выяснилась основная причина их мрачных настроений. Все три девушки были еврейками, приехавшими из недалеко расположенного от Харькова местечка. По их словам, то там, то здесь по всей Украине происходили беспорядки, сопровождавшиеся еврейскими погромами. Они уверяли, что в ближайшие дни еврейский погром должен разразиться и в Харькове. Мы пытались успокоить, разубедить девушек. О подготовляемом погроме, о принимаемых по охране еврейского населения мерах, мы тоже слышали. Но мы были уверены, что меры будут приняты и погромное движение не будет допущено. Под горестный, тревожный шепот девушек мы заснули. Проснулась я от громкого спора Ани с девушками. Я не сразу поняла, что их смущает. Девушки были в сплошной тревоге, они метались по амбулатории, не зная, что предпринять. За окнами по улице, по их словам, к зданию амбулатории шли громилы. Девушки хотели звонить по телефону, вызвать отряд по охране города. Аня просила их успокоиться, она уверяла, что никаких оснований для волнений нет. Они же твердили:
— Вы все спали, вы ничего не знаете, вы русские, вам нечего бояться. Они были под окнами, они швыряли в окна камни, ломали дверь. Они сказали, что сейчас придут и разделаются с нами.
Оля вскочила, протирая глаза, и обе мы бросились к окну. Улица была тиха и пустынна. Вдоль тротуара прошел, удаляясь, милиционер.
— Вот, видите, он уходит, они всегда уходят, когда приближаются погромщики.
Милиционер действительно уходил. Это мы видели. И тут же мы услышали шаги по лестнице. Сперва они как будто прошли мимо нашей двери, потом вернулись к ней. Минуту длилась тишина, потом в дверь застучали, забарабанили, задергали ее, затрясли. Я направилась было к двери, чтобы выяснить, в чем дело, но одна из девушек вцепилась в меня:
— Не смейте, не смейте, — шептала она прерывающимся голосом.
А в дверь колотили, в дверь кричали пьяные голоса:
— Отворите, а то хуже будет.
Минуты три неизвестные колотили в дверь амбулатории. Потом шум стих, за дверью чертыхнулись, мы услышали удаляющиеся шаги. И в ту же минуту одна из них начала звонить по телефону.
— Барышня, скорей соедините с городской охраной! Да, да, громят! Пусть скорей выезжает помощь! Бросают камни! Ломают дверь!
Мы стояли пораженные.
— Где толпа, кто вас громит? — накинулась на девушек Аня, — три парня ушли в ту пивнушку, я видела, где же толпа? Что вы наделали?
Ответом на Анины слова были рыдания, граничащие с истерикой. Молча отошли мы в сторону. В пустой и темной амбулатории — свет девушки просили не зажигать — они плакали, забившись в уголок, мы с Олей сидели в другом конце комнаты. Аня расхаживала по ней.
На улице было пусто и тихо. Лунный свет струился в окна. В этой ночной тишине мы услышали топот копыт по мостовой, сперва отдаленный, но приближающийся. Мимо нашего дома промчался конный патруль. Он промчался мимо, потом повернул обратно, топот копыт смолк у подъезда амбулатории. Одна из девушек бросилась к форточке:
— Сюда, сюда! — кричала она, высовывая руку в открытую форточку.
Мне было так стыдно, что я не знала, куда деваться. Что можно было поделать с этими запуганными, обезумевшими от страха девушками.
На лестнице стали слышны шаги, в дверь постучали. Двое вооруженных людей вошли в помещение амбулатории. Я не подошла к ним, я только слышала сбивчивый, прерываемый всхлипываниями, рассказ девушек о существовавшей в их воображении толпе громил, о камне, брошенном в окно, о требовании открыть дверь, об угрозах.
— Так, значит, громилы ушли? — произнес мужской голос, — и помощь здесь не нужна, мы можем ехать?
— Нет, нет, что вы, они сейчас вернутся! Они грозились, что вернутся. Они пошли за другими, не оставляйте нас, — перебивая друг друга, молили наши соседки.
— Ну, что с вами делать, пойдемте со мной, поищем ваших громил. Вы хоть узнаете их? Мы их тогда задержим.
— Ни за что, ни за что! — воскликнули все три разом. Аня подошла к начальнику отряда.
— Я пойду с вами, я видела трех мужчин. Они вышли из нашего дома и зашли в погребок. Если они там, я их узнаю.
Аня пошла с охранниками, мы с Олей подскочили к окну. У подъезда нашего дома стояло человек десять вооруженных всадников. Вся улица была залита лунным светом. Аня и начальник охраны перешли улицу и зашли в погребок. Всего несколько минут провели они в подвальчике. Когда они вышли, мы увидели, как Аня простилась с начальником и вошла в дом. Начальник охраны вскочил на коня, и весь отряд поскакал рысью по улице.
К нам Аня вошла со смехом.
— Не погромщики, а романтическая история. Четыре пьяных парня... Они уверяли, что стучали вовсе не в нашу дверь, а этажом выше. Наверное перепутали спьяну. Над амбулаторией жили их девушки. Всегда они к ним ходили, а сегодня не пускают. И в окно они швырнули не булыжник, а спичечный коробок...
Аня смеялась и была в полном восторге от начальника охраны. Девушки конфузливо молчали. Я злилась. На утро мы с Олей поклялись, что в этой паникерской компании больше ночевать не будем.
Обывательская трусливость порою злила, порою веселила нас. Раина квартирная хозяйка, профессорша Редькина, без памяти боялась грабителей, обысков, конфискации ценностей, всего, что угрожало ее тихому материальному благополучию. У нее была большая барская, хорошо обставленная квартира. Где-то припрятывались продуктовые запасы, одежда. С небольшим сверточком ценностей она носилась, как курица с яйцом, не находя для него надежного места. Тут уж мы поиздевались всласть. Мы советовали ей спрятать сверточек в самые замысловатые и трудно досягаемые места. А на другой день срочно советовали перепрятать. У наших знакомых, придумывали мы, при обыске нашли как раз в таком месте.
Бедная профессорша! Сколько забот причиняли мы ей своей забавой! Мы и презирали, и ненавидели этот затаившийся трусливый мир, дрожащий перед разгулявшимися страстями революции.
Была я как-то свидетелем одной, прямо анекдотической, истории, показывающей запуганность горожан. Среди бела дня, часов около двенадцати, мимо дома, в котором я жила, проехала легковая машина. Она остановилась через дом от нас перед подъездом городского банка. Через какие-нибудь полчаса машина проехала обратно, а еще через полчаса улица огласилась криками, шумом, скакали всадники, спешили мотоциклисты. В банке произошло следующее: из остановившейся перед банком машины вышли три человека и вошли в него. Все трое были в плащах и масках.
— Руки вверх! — скомандовали они. Один из грабителей поднял вверх какой-то предмет, завернутый в бумагу. — Я держу бомбу, — предупредил он окружающих, — если кто-нибудь сдвинется с места или поднимет шум, все помещение взлетит на воз- дух.
Незнакомцы предложили выложить все ценности из сейфов банка. Забрав ценности, грабители положили «бомбу» на край стола, прикрыли ее скатертью и, потребовав от присутствующих полной неподвижности и молчания в течение 15 минут, спокойно вышли из дома, сели в машину и уехали. 15 минут, как оцепенелые, стояли сотрудники банка. Самым невероятным оказалось то, что «бомба», со всей предосторожностью извлеченная прибывшей милицией из-под скатерти, оказалась булыжником, обернутым в несколько листов бумаги.
Покаюсь, было с нами и совершенно, конечно, недопустимое в эти дни. Город жил еще по-старому. Существовали еще и частные магазины. Одним из крупнейших в Харькове был магазин Пономарева-Рыжова. Делать покупки нам не приходилось, денег было в обрез на питание. Но поглазеть на витрины, на товары мы иногда ходили. Как-то раз, зайдя в магазин Пономарева-Рыжова, мы увидели на витрине чайные ложки из толстого прозрачного стекла. Выло нас человек 5 или 6 курсисток. Нас заинтересовало, для чего нужны такие стеклянные ложки. Лопнут они, если опустить их в кипяток, или не лопнут? Купить ложечку мы не могли.
Денег у нас не было.
— Вот бы свистнуть! — сказал кто-то.
— Уже, — ответила я.
Товарки недоуменно на меня оглянулись. Со смехом вся наша компания покинула магазин. Ложечка, опущенная в кипяток, не лопнула. Случилось так, что завалявшись в моих вещах, ложечка попала на глаза маме. Искренно и глубоко было ее возмущение:
— Стыд! Позор! Моя дочь, член партии эсеров украла...
Мама не договаривала — «ложку у Пономарева-Рыжова». Договаривали за нее мы.
Несколько позже, уже после октябрьского переворота, когда большевиками намечалась судебная реформа, но трибуналы еще не были введены в жизнь, мы организовали первое шуточное заседание трибунала. Судили меня за похищение ложки. Обвинитель говорил о чистоте морали, о щепетильной честности, о проступке, который роняет в глазах граждан революционную молодежь, об обывателях, которые используют такое поведение для создания собственного мнения. Защита говорила о бедном студенчестве и противопоставляла ему толстобрюхих, ожиревших коммерсантов, сдирающих последние крохи за стеклянную, дутую, никому не нужную ложку. Заседание этого трибунала доставило нам не меньшее удовольствие, чем похищение ложки. Мы были безудержно веселы в эти годы.
Мы поселились в общежитии. Жить там было, главным образом, весело. Правда, было тесно, мест не хватало. Нас троих и еще трех курсисток временно поместили на большой лестничной площадке третьего этажа. Лестница вела только до нас, дальше ход был загорожен. Три стены площадки были каменные, фундаментальные. Четвертая стена отсутствовала, ее заменял занавес.
Жизнь в общежитии шла веселая, даже бесшабашная. Кое-где, особенно в помещениях студентов, процветали и картежная игра, и попойки. С этим велась упорная борьба.
Мы прожили в общежитии недолго. В этом году нам, прежде всего, хотелось учиться. А учиться в общежитии было почти невозможно. Все рассеивало, все отвлекало от занятий. Мне хотелось поскорей засесть за книги. Я была очарована Ново-Александрийским институтом. Профессор Палладин, читавший у нас анатомию домашних животных, был особенно любим нами. Профессор физики Мышкин, гроза студентов, очень строгий экзаменатор, увлекал нас на лекциях. По сравнению со Стебутовскими курсами слаб был только профессор зоологии. Но там лекции читал сам профессор Аверинцев.
На наше счастье двое студентов помогли нам найти частную комнату. Хозяева квартиры были очень милые люди. Хозяин — рабочий железной дороги, жена его — домашняя хозяйка. Были они добрыми приветливыми старичками. Очень уютно устроились мы в новой комнате. Хозяева дали нам три койки и большой стол. Утром и вечером они ставили на кухне большой самовар, и мы могли брать кипятка сколько хотели.
Занятия мои на курсах шли хорошо, но у Ани и Оли занятия не налаживались. Не шли занятия и у Раиной сестры Шуры. Она, Аня и Оля решили вернуться в Курск. Жить в комнате поодиночке и мне, и Рае было дорого, и мы решили объединиться. Со светлым чувством вспоминаю я месяцы, прожитые с Раей. Обе мы упорно посещали лекции, практические занятия, готовились к зачетам. Острая политическая обстановка интересовала нас обеих, но она шла над нами, нам было некогда, мы учились. Связей и знакомств вне студенческой среды у нас не было. Разобраться в сложнейшей политической обстановке не хватало ни знаний, ни умения. Подготовляющийся октябрьский переворот, положение рабочего класса в крупнейших центрах, приближение срока созыва Учредительного собрания... Возможность подавления силой оружия одной группы рабочего движения другой не приходила нам в голову.
Октябрьская революция
Октябрьская революция возмутила нас методами насилия, но вслед за старшими мы полагали, что большевики не продержатся долго, что сами они и поддерживающие их рабочие убедятся в нереальности, неосуществимости выдвинутых ими лозунгов. Того, что большевиками будет разогнано Учредительное собрание, собравшее социалистическое большинство, что будут загнаны в подполье все политические партии, мы себе не представляли. Мы не могли себе представить, что одно из социалистических рабочих течений обрушит на народ ту волну гнета и террора, которая ожидала Россию. Мы учились. Хорошо помню, как закончилось для меня это счастливое время.
Катастрофа с папой
У себя на курсах я неожиданно увидела Раю. Зачем она пришла сюда? Я сразу поняла, что это неспроста, что случилось что-то необычное. На все мои вопросы Рая отмалчивалась и упорно звала меня домой. Со смутным предчувствием недоброго вышла я из института.
Выл ноябрь, лежал первый снег... Я добивалась от Раи, что случилось, но она молчала. Была она необычная — бледная, мне показалось, что на глазах у ней стоят слезы.
— Я открытку от мамы получила, — наконец выговорила она.
— У вас дома что-то случилось? — спросила я.
— Нет, у нас все благополучно.
Я поняла, что что-то случилось у нас.
— Я дам тебе прочесть открытку, — сказала Рая. Дома Рая протянула мне почтовую открытку, в ней Раина мама писала:
— По-моему Кате надо ехать домой. Ей не пишут, но Лев Степанович в больнице, Лидии Петровне очень тяжело.
Больше ничего о нашей семье не было написано, никаких подробностей...
— Я сегодня же еду, — сказала я Рае. Рая кивнула мне головой. Быстро сложили мы чемодан и обе отправились на вокзал. Рая проводила меня, усадила в поезд, она обещала уладить все в институте и писать обо всем подробно. Всю ночь просидела я, прижавшись к углу вагона и не замечая ничего вокруг. Я переживала первое настоящее горе.
Дверь нашей комнаты открыла мне Акулина. Никого, кроме нее не было дома. Дима в школе, Аня на работе, мама у отца. Меня дома не ждали. Мама не хотела срывать моих занятий. Толкового рассказа от Акулины я не могла добиться. Она плакала и сквозь слезы повторяла:
— Поездом задавило, жив будет, будет жив. Я рвалась в больницу, но Акулина меня удерживала.
— Не пустят все равно, — говорила она. — Кроме Людмилы Петровны никого не пускают. Да и она вот-вот вернется, разминетесь только.
Мама пришла вместе с Аней. Они не плакали, но вид у них был ужасный. Молча обняла она меня, а я не могла выдавить из себя ни слова вопроса.
В деревню еще не дошли газеты, только крестьяне несли странные слухи и глухие путаные отклики на Октябрьскую революцию. Отец поехал в город разузнать, в чем дело. Возле станции Полевая ему надо было пересекать железнодорожный путь. Шлагбаум был открыт. Лошади въехали на железнодорожную насыпь, и в ту же минуту и папа, и кучер увидели летящий на них паровоз. Катастрофа была неизбежной. Лошади рванулись в сторону, отец хотел выхватить из кармана пистолет и застрелиться, но не успел. Резкий толчок выбросил его из саней. Отцу почудилось, что он весь вне рельсового пути, только ноги попадают на рельсы. Отец поднял ноги. Площадкой вагона отцу раздробило обе ноги. Кучер и лошади спаслись. Вез сознания отец был занесен в помещение станции. На месте ему не могли оказать помощь. С первым же поездом отца отправили в Курск, в больницу. Больница известила мать о катастрофе. Срочно пришлось делать операцию. Обе ноги чуть ниже колен пришлось ампутировать. Отец в пути потерял много крови, боялись за исход операции. Теперь после операции прошло уже больше недели, и вчера врачи сказали матери, что отец будет жить, но заживление ран шло очень медленно.
Мама взяла меня с собой в больницу, мне разрешили с порога палаты взглянуть на отца. Обросшее лицо, без кровинки, глаза закрыты... Мама, стоявшая рядом со мной, приложила палец к губам: молчать, не тревожить отца. Глазами приказала она мне уйти, а сама вошла в палату.
Тяжелые дни шли одни за другим. Мама почти все время проводила в больнице, дома мы ожидали ее возвращения с известиями. Всё, кроме состояния отца, померкло для нас.
Ободряющую струю вносило отношение окружающих и, прежде всего, наших крестьян. Все приезжавшие в город крестьяне заходили к нам, чтобы узнать о здоровье отца. Они несли гостинцы — кто калач, кто кринку молока, кто пяток яиц. Растерянно топтались они в нашей городской квартире и увозили вести об отце его старикам-родителям, оставшимся в деревне. Как совершенно второстепенное переживался нами ход политических событий. Закон об отчуждении земель и вовсе теперь не задевал нас. Зачем нам теперь Сорочин? Осталось только вывезти дедушку и бабушку из деревни. И в этом помогли нам тоже наши сорочинские крестьяне. Когда брат приехал в деревню за стариками, крестьяне предложили ему свои подводы для вывоза имущества. Они настаивали на том, чтобы он грузил все, что можно погрузить. Они предлагали перевезти в город зерно, картофель, перегнать коров и свиней. Брат вывез кое-что из обстановки, носильные вещи и все книги. Было это месяца через полтора после несчастья с отцом. До тех пор старики, никем не тревожимые, жили в деревне. Соседних помещиков громили, жгли, — наши крестьяне отстояли своих «господ» от какого-то отряда матросов, настаивавших на разгроме усадьбы.
Месяца два или три спустя, когда отец был уже дома, к нему явилась депутация от наших крестьян. Они попросили отца дать записку, в которой он сам отказывался бы от земли, усадьбы, скота.
— Теперь, — говорили они, — тебе с нами не жить, а самочинно твою землю мы брать не хотим.
Долго сидели они у нас в столовой, пили чай и очень сокрушались, что отец не дает им такой записки. На слова отца о том, что земля уже не его, что по декрету правительства она находится в распоряжении земельных органов, они с сомнением покачали головами.
— Эх, барин, — говорили они, — мы с тобой сколько лет душа в душу жили, а достанется твоя земля не нам. Вот наскочили из соседнего села и быка вашего увели, и коров разбирают. Дом увезти собираются, нам ничего не останется. Вот дал бы ты нам записку...
Крестьяне ушли огорченные, возможно, они думали, что отец по доброй воле не хочет отдать им землю. Но и впредь в течение ряда лет каждый из крестьян нашей деревни, бывая в городе, считал необходимым проведать Льва Степановича и завезти ему гостинец.
Через год или полтора Аксютин муж уговорил меня поехать к ним и по пути заехать в гости к нашим крестьянам в Сорочин. Мне самой хотелось поехать, повидать старых знакомых, старые места. К тому же в городе был голод, доставать продукты было трудно, по продовольственным карточкам выдавались крохи. Все, что могли, горожане обменивали у крестьян на продукты. Аксютин муж говорил:
— Выменяете продукты, я вам в город доставлю и, по совести, своим лучше менять, чем чужим.
Набрав с собой соли, кое-какого тряпья, мыла, я поехала к Аксюте.
Аксюта жила в десяти верстах от Сорочина. В Сорочине же жил ее отец, Тихон Черкашин, вместе с семьей. Удивительно хороша была поездка на розвальнях по мягкой санной, хорошо укатанной дороге. Я давно не была в деревне, ширь полей, как всегда, завораживала меня. В Аксюте я встретила настоящую хлебосольную русскую бабу, хозяйку семьи. У нее было двое белоголовых и голубоглазых детишек. Хатенка их была маленькая, с полатями, с маленьким столиком перед большой русской печью. И теленок, и поросенок ютились тут же. Босоногие ребятишки, задрав рубашонки, цеплялись за подол матери, мешали нашему разговору, мешали ее хозяйственным заботам и стряпне. Аксюта хотела угостить меня на славу. Она затеяла толстые крестьянские лепешки, которые пекут перед хлебом, отделив часть теста из квашни. Прежде чем посадить лепешку в печь, она жирно смазывала ее толченым конопляным семенем, облитым сперва кипятком. Сцеженным конопляным молоком запивали мы жирные лепешки. Корова у Аксюты только отелилась, молоко в еду не шло. Проголодавшись с дороги, я уплетала лепешки за обе щеки. Не отставали от меня и хозяева, Аксюта все подкладывала и подливала мне.
— Ведь в городе у вас теперь голод, приезжайте к нам, мужик к осени хату новую достроит, всех прокормим — и барина, и барыню.
По дороге в Сорочин мы заехали в Пузановку навестить Варю, Акулинину племянницу, работавшую до замужества у нас. И здесь меня встретили тепло и радушно, как свою. Но прием в Сорочине превзошел все мои ожидания. Откуда-то узнали, что я еду, и, когда наши сани въехали на деревенскую улицу, из хат выходили крестьяне и приветствовали меня. Избенка Тихона стояла в самом дальнем краю села. Жил он бедно, семья была большая. Избушка была маленькая, покосившаяся. Не успели мы войти в хату, как она заполнилась народом. Пришли мужики, бабы и, конечно, молодежь, подруги моих детских лет.
Обогревшись и отдохнув, пошла я с целой гурьбой ребятишек по избам. Наконец, добрались мы и до околицы. Мне хотелось взглянуть, что осталось от нашего сорочинского гнезда. Девчата затоптались на месте, зашушукались, застеснялись:
— Дом-то вывезли, сад порубили, — виновато-застенчиво говорили они.
До ворот нашей усадьбы они все же дошли со мной, дальше идти отказались. Дальше двинулась я одна, увязая в непротоптанном снегу. С трудом пересекала я то, что было раньше двором. Дома не было, по серебристому тополю, росшему перед крыльцом, я определила место. По сохранившейся аллее желтых акаций я узнала место, где была столовая. С чувством грусти и тихой нежности осматривалась я кругом, но долго задерживаться мне было некогда. Когда мы снова шли в деревню, одна из девушек упрекала меня:
— Хоть бы слезинку обронила.
Я засмеялась:
— О чем же мне плакать? Вот выучусь на агронома, приеду к вам, примете?
— Примем, примем! — уже весело отвечали девчата.
Обменять в Сорочине мне ничего не удалось. Никто не согласился взять от меня что бы то ни было.
— Ты нас не обижай, — говорили мне и несли подарки.
Я не хотела брать, но Аксютин муж все забирал и укладывал в сани. В других селах я, конечно, сменяла все, что у меня было, на картошку, муку, крупу, масло. На полном возу всякой снеди привез меня Аксютин муж домой. Так сказала я последнее «прости» нашему Сорочину. Больше я его не видела, да больше его и не существовало.
К январю 1918 года папа уже настолько окреп, что мог сидеть. Он настоятельно требовал, чтобы я не теряла время и ехала учиться, и вместе с Раей, приезжавшей на рождественские каникулы, я снова поехала в Харьков.
После Октября
Два месяца, проведенные мной к Курске, были заполнены тревогой за отца, и все же яснее и острее, чем в Харькове, воспринимала я общественную жизнь. Октябрьский переворот смел всех прежних общественных деятелей и выдвинул других. Жизнью Курска руководили большевики и левые эсеры. Много молодежи возглавляло ответственные участки жизни города и деревни. Так, Матвей Рождественский, которому было 18 лет, стал комиссаром земледелия, хотя был студентом юридического факультета. Его ровесник, Муня Коган, стал одним из ответственных редакторов единственной выходившей в Курске газеты «Курская правда».
Никого из партии эсеров я не встретила. Они или ушли в подполье, или были арестованы. Интеллигенция в массе своей отсиживалась по домам, бойкотируя новую власть. Из-за семейных обстоятельств мне было не до событий, протекавших вокруг, но примириться с ними я все-таки не могла. Я возмущалась разгоном Учредительного собрания, закрытием социалистических газет, роспуском партии эсеров. Я не хотела видеть моих близких товарищей, Матвея и Муню, я едва переносила Дутю.
Скорее в Харьков! В мой институт! Учиться! Я чувствовала себя обязанной напрягать все свои силы, отдавать все время учению. Я знала: мои успехи в занятиях — главная радость отца. В эти тревожные дни мы были особенно близки друг другу.
После Рождества, вернувшись в Харьков, я с остервенением одолевала учебу. От общественной жизни я стояла в стороне, скептически наблюдала за происходящим. А происходило невероятное. Мир, обещанный большевиками народу, заключить оказалось не так просто. Немцы предприняли наступление. Разложившаяся армия не могла сопротивляться. Был заключен позорный Брестский мир. Он вызвал уход левых эсеров из правительства, брожение в самой коммунистической партии. Собственно, ничего ясно и определенно я тогда не знала. Для нас с Раей непонятным и неожиданным, например, оказалось занятие Харькова немцами.
За неделю до этого Харьков жил тревожной жизнью, усилились обыски и аресты, по улицам двигались воинские части. Расхлябанные, плохо одетые...
То ли они охраняли город, то ли грабили население...
В один из дней февраля все затихло. Город стоял, как вымерший. Подходили немцы. Харьковчане ждали боя. В рабочих кварталах еще можно было заметить движение; улицы, заселенные буржуазией, были пусты. Мы с Раей бродили по этим опустевшим улицам.
Но боя под Харьковым не было. Несколько снарядов разорвалось над Холодной Горой. Затем стройные, прекрасно обмундированные и вооруженные, немецкие войска церемониальным шагом вошли в город. На Сумской, это мы видели сами, харьковская буржуазия встречала немцев приветствиями, рукоплесканиями, букетами цветов. Теперь рабочие кварталы были пусты и немы. Мы ненавидели с Раей эту торжественную публику, всех этих Редькиных, Пономаревых, Рыжовых. Непонятны нам были немецкие солдаты, зачем они шли на революционную Россию? Почему не поворачивали штыков против своего командования, против Вильгельма.
Не помню, как это случилось, но мы с Раей встретились с одним немецким солдатом. Его вместе с группой других солдат разместили по домам на постой. С ним мы познакомились в квартире дворничихи нашего дома. Русского языка он не знал, но мы с Раей немного владели немецким. Вот с ним, с этим немецким солдатом, у нас завязался задушевный разговор.
Он был немецким социал-демократом, студентом. Как и мы, презирал он харьковскую буржуазию, как и мы, надеялся и ждал, что германский народ восстанет против ненавистного Вильгельма, отзовет свои войска домой.
Целый вечер проговорили мы с ним. На следующий день мы не застали его, очевидно, их часть ушла дальше.
К весне я сдала все зачеты первого курса на отлично. Радостно везла я отцу свою зачетную книжку. Отец за месяцы, проведенные мною в Харькове, оправился настолько, что мог уже передвигаться. Ему были заказаны протезы, но сделаны они были так неудачно, что ходить он на них не мог.
Папа приспособил себе маленькие деревянные дощечки, которые привязывал к обрубкам ног. На коленях передвигался он по дому и даже выходил на крылечко, опираясь на костыли. Все время он проводил за чтением научной литературы. Угнетало отца то, что он не может работать, и он старался быть полезным, чем только мог. Пробравшись на кухню, усевшись на кресло, колол дрова, чурки, которые мы с братом подставляли ему. Руки у отца были сильнее, чем у нас. Он научился шить обувь и шил маме туфли. Купить обувь в то время было невозможно, кожаный товар вовсе отсутствовал, мы все ходили в самодельной обуви на веревочной или тряпичной подошве. Мама работала в продовольственном отделе, Дутя — в отделе народного образования, Аня — воспитательницей в детском саду. Дима учился в школе. Бабушка с дедушкой жили с нами. Акулина тоже жила у нас, хотя платить мы ей уже не могли. Семья была большая, с продуктами было трудно, но голода, настоящего, царившего в Москве или на Поволожье, мы не испытывали.