8. ПО «МИНУСУ» В РЯЗАНИ
• Наша попытка идеологической работы
• Конспиративная поездка Шуры в Москву
Первый раз после долгих лет ехала я без сопровождающих. Я всегда очень любила поездки, но сейчас… увы, я не была вольной птицей, как раньше. Со мной была дочка, за которую я боялась, которая осложняла каждую мелочь в пути. За последние годы я привыкла к товарищеской среде, отвыкла от посторонних, остерегавшихся общения с нами, клеймеными. Мир как бы делился на «своих» и «чужих».
Особенно остро почувствовала я этот отрыв, отъезжая от Кзыл-Орды. В Кзыл-Орде наш поезд стоял полчаса. О проезде я дала телеграмму Пете Лобицыну, нашему товарищу и Шуриному другу, отбывавшему здесь ссылку. Петя недавно женился на сестре Игоря Корытнева, нашего товарища, которого я знала по Соловкам.
Ни с Петей, ни с Надей знакома я не была и, подъезжая к станции, все думала, как мы узнаем друг друга. Сомнения мои были напрасны. Увидев на перроне молодую пару, встречавшую поезд, я сразу узнала их. И они узнали меня по карточке, которую им выслал Шура.
Выл жаркий казахстанский день. Надя была в легком белом платье, Петя — в белом костюме. Такие молодые, радостные, веселые! В руках у них были свертки, пакеты… Они прямо засыпали меня ими. Надя спешно говорила:
— Петя хотел цветы… Но в вагоне они так быстро завянут… Здесь курица свежая, только что зажаренная, ешьте сразу, и Мусе можно. Нам очень хотелось купить Мусе игрушку, да понимаем, у вас и так вещей много. Тут только одна кукла. Пусть в вагоне поиграет и бросит…
Надя была полна хозяйственными мелочами и заботами. Петя хотел расспросить меня о Шуре. В окно разговаривать было неудобно, он просил меня выйти на перрон. Пробиться через вагон с Мусей на руках было трудно. Я колебалась. В разговор вмешались соседи. За день пути Муся познакомилась почти со всеми. Кто-то взял ее у меня с рук. Мы ходили с Надей и Петей по перрону и говорили без конца. Я должна была рассказать о Шуре, о Яше, о всех чимкентских друзьях. Петя рассказывал о кзыл-ординской ссылке, о своей работе.
Петя работал в финансовом отделе Кзыл-Орды, столицы Казахстана. Работа его увлекала. Я в финансах ничего не понимала, но Петя с увлечением рассказывал, что пишет какую-то капитальную работу, что у него уже подобран богатейший материал. «Финансы при социализме» или «Организация народного хозяйства» что ли…
Разногласия между социалистами и большевиками не мешали нам верить в гибель капиталистического строя. Новые социалистические формы хозяйственного устройства интересовали всех. И многие товарищи теоретически разрабатывали эти вопросы.
О чем можно успеть поговорить на перроне вокзала? Звонок к отходу прервал нас. Мы горячо поцеловались, обнялись в последний раз, и я поднялась в вагон. Пока поезд шел тихо, они шли рядом с вагоном, потом замахали платками… Я смотрела на удаляющиеся фигурки. — Родные ваши, какие веселые и красивые, — сказал кто-то из пассажиров.
— Да, — ответила я. Могла ли я сказать, что это друзья, которых я вижу впервые в жизни.
Да, Петя был очень красивым. Он удивительно походил на Чехова какой-то внутренней одухотворенной красотой. В 1938 году он умер в уфимской тюрьме — так сообщалось в справке о его посмертной реабилитации. Дата его смерти соответствует дню суда. Был ли он расстрелян, покончил ли с собой в знак протеста… Об этом знают только судьи и тюремщики.
С Надей связан большой период моей колымской жизни.
Мы с Мусей ехали в Рязань. Из учебников географии я, конечно, знала кое-что о Рязани. Но сведения мои были убоги. Я дала телеграмму Ане в Малаховку, не сможет ли она встретить меня в Рязани? Я обдумывала, как буду устраиваться в Рязани. «Вещи сдам на хранение, отправлюсь с Мусей к Таниным родным. Пойду искать жилье».
Но подъезжая к Рязанскому вокзалу, я увидела на перроне сестру, рядом с ней стояла Лидочка, ее дочка. Не успели мы с Аней обняться, как она сказала:
— Едем! Я сняла комнату. Правда, на самой окраине города, очень маленькую, очень плохую. Если тебе не понравится, можно потом сменить.
Вместо забот — готовое пристанище! Все тревоги свалились с моих плеч.
Комната, и правда, была крошечная, как конурка, отделенная перегородкой. Небольшое окошечко ее выходило на застекленный коридор. В комнате стояла кровать, крохотный столик, табуретка. Когда мы четверо вошли, повернуться уже было нельзя. Девочек мы усадили на кровать, чемоданы затолкали под кровать, и тогда только смогли закрыть дверь.
Старушка-хозяйка, милая простая женщина, встретила нас приветливо. Предложила чаю, пригласила к себе в комнату. Сказала, что я могу пользоваться кухней, что Муся никого не стеснит, если будет бегать по всему дому. Живет она одна с внучатами. Старшая — на работе, младшая — в школе. Хозяйка, конечно, не знала, кто я. А я сперва ничего не говорила о себе. Очень поразил ее мой паспорт, когда я дала его ей для прописки. Мне она ничего не сказала, но через стену я слышала, как она недоуменно говорила соседке: «Сама русская, а ни в одном русском городе жить нельзя»… В моем паспорте перечислялось десять городов, в которых жительство ссыльным запрещалось.
Пыталась хозяйка выпытать сведения у Муси, Муся говорила уже чисто, хорошо. На вопрос хозяйки об отце и матери она ответила:
— Мама Олицкая, папа Федодеев, а я Мусенька Федодеева, цесерочка.
Для хозяйки «цесерочка» или «эсерочка» были равно непонятные слова. Откуда Муся взяла это слово? Наверное, не раз слышала от взрослых и усвоила.
На другой день мы с сестрой и с детьми пошли на базар и по магазинам. Рязань после Чимкента казалась мне большущим городом. Огромные магазины, массы толпящегося народа. Где и как… но мы потеряли Лидочку. Аня пришла в отчаяние. Я тоже растерялась. Город был чужой. Долго бегали мы, смятенные, в страхе по базарной площади и, наконец, наткнулись на ревущую Лиду, С ней рядом стоял милиционер. Она все рассказала ему. И что мама приехала с ней встретить тетю, и что тетя приехала вчера и никого здесь не знает, и что они живут сейчас у чужой бабушки. Громче всех свою радость выражал милиционер, ничего не понявший из Лидиных рассказов. Аня и Лида плакали. Муся вторила им. Я пыталась всех утешить.
Занятые собой, мы ничего не замечали вокруг, пока меня не окликнули:
— Катя!
Кто мог знать меня в Рязани? О, Боже! Передо мной стоял социал-демократ с Соловков Исаак Абрамович Розен, близкий друг Симы Юдичевой, часто бывавший в нашей камере.
Я была так уверена, что никого не встречу в Рязани! И вот тебе, пожалуйста, в первый же день… А Розен уже знакомился с сестрой и рассказывал, что здесь в «минусе» живут еще два социал-демократа и двое эсеров, жена цекиста Каценеленбогена с двумя детьми и Строганов.
В наших с Шурой планах мы просчитались, но встрече я была рада. Розен был очень милый, умный, начитанный и мягкий человек. Провожая нас домой, он рассказал мне, что поселился в Рязани, потому что в Москве живет и работает его жена. Довольно часто она приезжает к нему. В Рязани очень трудно с работой. «Минусникам» работы вообще не дают. Биржа труда на учет берет, но на работу не посылает. Розен сам жил на переводы с иностранных языков, которые эпизодически удавалось в Москве получить его жене.
Исаак Абрамович обещал зайти вечером, а мы с сестрой отправились к Гарасевым. Сестра завтра должна была уехать, ей хотелось познакомиться с людьми, которые, может быть, смогут помочь мне устроиться в Рязани.
Мы долго блуждали, разыскивая Нагорную улицу. Но зато, когда мы нашли ее и нужный нам домик, познакомились с Таниными родителями, мы были вознаграждены сторицей. Бывают же чудесные люди на свете!
Танин отец, старик-учитель, кроме педагогики, увлекался своим садиком около дома. Он превратил его в чудесный уголок земли. После природы Казахстана я с наслаждением вдыхала аромат нашей природы.
Танина мать, ласковая, милая старушечка, всплакнула над Таниным письмом, а затем всю материнскую нежность вылила на нас с Аней, на наших девочек. Она усадила нас за стол с большим никелированным самоваром и потчевала нас чаем с печеньем, вареньем, всем, что было у них в доме.
Первый раз в жизни увидела я у них маленький примитивный радиоприемник. Старушка рассказывала, как пусто стало в их домике, когда арестовали сразу и сына и двух дочек. Никаких политических взглядов у нее не было. Она говорила об огромном несчастье, которое свалилось на ее голову, на ее детей. Она хвалила своих дочурок, сына, она не допускала мысли о совершении ими какого-либо преступления, чего-либо порочащего их.
Мы сидели в столовой за большим обеденным столом, покрытым скатертью. Самовар, чашки с блюдцами, чайные ложечки, вазочки для варенья, салфеточки… Такая обычная, такая привычная раньше обстановка, после всех скитаний, казалась мне невозможной, невероятной.
Когда мы собрались уходить, старушка засуетилась. Что предложить? Чем помочь? Ее очень расстроило, что я отказалась взять кровать, матрац, стол, стулья. Но детскую кровать она все же прислала мне в дом с возчиком. Нас она нагрузила таким количеством яблок, что мы едва донесли их.
О работе ничего утешительного сказать мне не могли. С работой — трудно, безработных — много. Из-за ареста детей отец был не в почете. Репутация старого педагога была подорвана. Я редко бывала у Гарасевых. Мы условились, что они вовсе не будут приходить ко мне. Близкие отношения со мной могли только усугубить их трудное положение. Так хотела, так просила я. Они же при встрече на улице и, если я заходила, принимали меня, как родную. Милые, чуткие люди!
Работа сестрой-няней
Началась рязанская жизнь. Я прописалась, получила хлебные карточки, прикрепившись к магазину. Стала на учет на бирже труда. Шуре через Чимкент послала свой адрес. Он жил теперь в Мерке, в местечке недалеко от Чимкента. Он уже работал. Выслал деньги. Ежедневно получала я письма.
И. А. Розен познакомил меня с Леонией Максимиллиановной Каценеленбоген. Ее муж, наш цекист, был осужден по процессу 1922 года. Он был приговорен к смертной казни, замененной затем десятью годами тюремного заключения. Л. М. с двумя детьми моталась по ссылкам. Была она лет на 5 старше меня. Революция прервала ее образование. Она ушла с 5-го курса медицинского факультета. Медик по призванию, она сумела в Рязани найти свою работу. Она была старшей медсестрой в доме для грудных детей-подкидышей. Служащие и рабочие воспитательного дома имели казенные квартиры. Занимал воспитательный дом почти целый квартал, имел свою пекарню, свои кухни, лабораторию, прачечную. Леония Максимиллиановна рассказывала, как прекрасно он оборудован. Во главе его стояла женщина-врач — опытный, преданный делу человек. Побывав за границей для ознакомления с постановкой работы там, она применяла теперь все последние достижения. Л. М. радовалась, как многому она может научиться, как широко ставится полезная, нужная работа. Огорчало Л. М., что она не может всю себя отдать делу из-за детей. Муж ее сидел в тюрьме, детей она боготворила. Старший сынишка уже пошел в школу, младшего она поместила в детсадик. Чтобы иметь возможность больше работать, она взяла домработницу. Согласно положению о домработницах, Л. М. предоставила ей квартиру, выплачивала тарифную ставку за 8-часовой рабочий день, раз в неделю работница имела выходной день. В 7 часов утра домработница приступала к работе, в полвосьмого Л. М. уходила на работу. Мальчиков домработница уводила в школу и в садик, убирала комнату, варила обед на четверых. В час возвращался старший мальчик из школы, в 4, зайдя за младшим в садик, Л. М. приходила домой. Они обедали и, вымыв посуду, домработница уходила к себе. Остаток дня, вечер, посвящался детям. Весь выходной день был занят детьми и хозяйством.
Часто и подолгу обсуждали мы с Леонией Максимиллиановной женский вопрос, вопрос раскрепощения женщины от семьи. Пока он решен не был. Общество еще не могло подменить семью.
Огорчал Л. М. и другой вопрос, не личный. Низший персонал дома еще не был на высоте. Няни, уборщицы, сестры не помогали и не могли помочь медицинскому персоналу в его экспериментальной научной работе. Л. М. осенила мысль:
— Катя, а почему бы вам не пойти работать сестрой-няней! Идите в мое отделение, как мы сработаемся!
Сперва эта идея просто удивила меня. Но Л. М. так горячо стала убеждать, что им нужны культурные, добросовестные люди, точно выполняющие назначения врача, что я согласилась. Уладить прием на работу меня, опороченного человека, по настоянию Л. М. заведующая-врач согласилась. С требованием от учреждения с биржи труда я получила направление на работу. Работать я должна была посуточно. Квартирная хозяйка согласилась за дополнительную плату присматривать за дочкой.
Робко вошла я вслед за Л. М. и старшим врачом в палаты трудников-искусственников. Шел утренний обход. Сверкающая чистота. Высокими стеклянными перегородками и ширмами разделена палата на клетки. В каждой клетке детская кроватка и тумбочка. На тумбочке стопка чистых пеленок. Все блестит чистотой. Но в кроватях лежат не дети, а скелетики маленьких старичков, обтянутые кожей.
Каждого ребенка осматривали, взвешивали, записывали суточные назначения. Заметив мое подавленное настроение, Л. М. шепнула:
— На втором этаже размещены трехлетки. Цветущие ребята! Все они вышли отсюда, из этих клеток…
Трех дней достаточно было для меня в «питомнике», чтобы увидеть то, чего не видела Л. М. Врачи осматривали детей, делали назначения, в молочной кухне приготовлялись всякие смеси, а сестры-няни перепутывали все. Они совали ребенку любую бутылочку с соской и если он достаточно быстро ее не выпивал, пересовывали ее в ротик другому. Иную порцию высасывала сама няня.
Врачи делали выводы о том, как реагирует ребенок на питание, вычерчивали диаграммы веса и температуры, меняли состав питания… а ребенок либо вовсе не ел, либо поглощал смеси всех сортов. А разве состав смеси был истинным? С молочной кухни, с общей кухни продукты уходили на сторону.
Приняв меня в свою среду, сестры-няни учили меня, как нужно выносить продукты, чтобы не попасться.
— Нечего этих сифилитиков жалеть, — уверяли они. — Матери у них — проститутки, отцы — пропойцы… О них заботятся, а наши детишки с голоду пухнут!
Что я могла ответить? Они воровали, чтобы накормить своих детей. В семье моей квартирной хозяйки дети ели картошку с солью, и той были рады, если ее было вволю.
Целый вечер проговорили мы с Л. М. Огорчение ее доходило до отчаяния. Какое счастье, что вы пришли к нам! Теперь мы наладим работу! Я с сомненьем покачивала головой. Через два дня меня вызвала в кабинет старший врач. Глядя в сторону, она сказала:
— Я вынуждена снять вас с работы. На этом настаивает профсоюз. Вы ведь не член профсоюза?
Я не огорчилась. Я облегченно вздохнула. Л. М. приняла мое увольнение трагически.
Дело оказалось простым. Заведующей «питомника» было указано на недопустимость принятия на работу лиц с поражением в правах. Ей прямо сказали: «Достаточно, что у вас работает Каценеленбоген».
Л. М. Каценеленбоген
Настроение у Леонии Максимиллиановны было очень тяжелое. Как-то вечером она сказала мне:
— Мне хочется рассказать один случай из своей жизни. Его я себе никогда не прощу. Передам ее рассказ, как сумею.
— В 22-ом году шел суд над эсерами. Все остро переживали его. Смертный приговор мужу был заменен десятью годами тюрьмы. У меня на руках было двое детей. Вы знаете, как детей Виктора Чернова забрали в ГПУ? Меня тоже хотели арестовать, отобрать детей. Я долго с ними пряталась, скрывалась. Потом меня вместе с детьми выслали. После попытки забрать их у меня, я стала, как ненормальная. Я не отходила от них ни на шаг. Мы могли сидеть голодные и холодные, но оставить их я не решалась. Товарищи в ссылке помогали мне жить. От мужа вестей давно не было. И вот однажды меня вызвали в местное ГПУ. Я была готова ко всему. Арест, так арест… Но вместе с детьми. Я оделась сама, одела мальчиков и мы пошли. Мне предложили войти в кабинет начальника, я вошла вместе с детьми. Начальник встретил меня очень любезно, даже предупредительно. Это еще больше насторожило меня.
— В нашей тюрьме, — сказал начальник, — содержится один заключенный, который тяжело болен. Он просит свидания с вами. Я решил пойти ему навстречу. Вы можете посетить его в камере.
Это прозвучало для меня невероятно. Когда и где допускали посетителей в камеры?! Я не поверила. Я сразу решила, что это ловушка. Крепко держа детей за руки, я сказала:
— Хорошо, я пойду в камеру, но вместе с детьми. Начальник стал убеждать меня в том, что это невозможно.
— Кто же болен? — спросила я. — Он назвал Агапова.
Агапов отбывал срок вместе с моим мужем в Бутырской тюрьме. Начальник показал мне заявление:
«Прошу разрешить мне свидание с Л. М. Каценеленбоген. Агапов».
Почерка Агапова я не знала. Записку сочла подделкой. Я не верила честному слову начальника, что свободно выйду из тюрьмы, что дети подождут меня в его кабинете. Я отказалась оставить детей. Меня отпустили домой.
Оказалось, что начальник говорил мне правду. Эсеры после суда, после замены смертной казни десятью годами заключения попали в ужасные условия строжайшей изоляции. И все же в тюрьме они связались друг с другом, повели борьбу за режим. Они объявили голодовку и условились голодать до конца, до удовлетворения всех своих требований. Они предвидели возможность развоза и голодать решили до соединения всех. Их таки развезли в разные места. Агапов попал в нашу городскую тюрьму. От мужа он знал, что я отбываю здесь ссылку. Агапов был тяжело болен. Ему грозила смерть, он понимал это, но голодовки не снимал. Когда начальник получил указание, что требования голодающих удовлетворены и Агапова надлежит вернуть обратно в Москву, везти голодающего он не решался:
— Бессмысленно умирать, когда голодовка выиграна, — говорил он Агапову.
Как гарантии, Агапов требовал свидания со мной. Ему сказали, что я отказалась от свидания. Агапов не поверил ни в мой отказ, ни словам начальника о снятии голодовки. Голодающим его повезли в Москву. Его довезли, он выжил. В этом мое спасение. И все из-за детей, из-за страха…
Л. М. разлюбила свою работу. Она увидела то, чего не замечала раньше. Нашим процессникам сократили срок с десяти до пяти лет. Каценеленбоген, как и другие, пошел в ссылку. Л. М. с детьми уехала к мужу. Я очень горевала, расставаясь с ней. Невозможно смириться с такой жизнью
Были у меня и еще попытки устроиться на работу. Более трех-четырех дней меня на работе не держали. Шура писал: «Близится конец моей ссылки. Расти Мусю. Не унывай. Приеду, разберемся во всем вместе».
После тюрьмы и ссылки в дальние края я попала в центр России. Пять лет — не такой большой срок. Пять лет — не разрывают связи с прошлым. Я стала досягаема для близких. Только папа не мог приехать ко мне. Дорога ему была не по силам. Аня приезжала. Она свезла к себе на три дня Мусю, познакомить с дедом.
Я просила разрешения съездить на пару дней к отцу, который жил теперь у Ани в Малаховке. Мне отказали.
Собрались ко мне в гости сперва тетя, потом Рая. Обе встречи были очень нежными, очень трогательными, проникнутыми воспоминаниями детства и юности. Они навезли мне подарков, приветов от друзей. Но все же пять лет, проведенные в разных условиях, наложили отпечаток на нас самих.
— Мы поэтизировали жизнь, Катюша, — говорила мне Рая. — Основное и главное в человеке — это его желудок. Все идеалы, все стремления возникают, когда человек сыт. Грубо говоря, брюхо диктует. Ты паришь в облаках! Надо смотреть на жизнь реально. У тебя есть все для счастливой жизни: муж, прелестная дочка, а ты коверкаешь жизнь и свою, и ее. Откуда ты знаешь, что большевики не правы? Жизнь налаживается…
— Чья жизнь налаживается?
Я не видела налаженности жизни. Я видела полуголодную жизнь моих хозяев, сестер воспитательного дома, нужду рабочего люда. Я видела запуганность, придавленность, молчаливое, робкое подчинение властям.
И тетя говорила мне:
— Жизнь налаживается; интеллигенция вся примирилась с большевиками. И большевики оценили ее, создают условия для работы. Ты знаешь, Пьерик получил уже звание профессора, ему создали прекрасные условия для научной работы. Если бы ты захотела…
Я не хотела. Мир моей юности стал для меня далек. Там остались два человека, верные идеалам моих юношеских лет — папа и Дима. Как я мечтала о встрече с ними!
Меня окружала чужая, незнакомая мне жизнь. Дорог-путей к людям у меня не было. Я нигде не работала, ни с кем не встречалась. Где могла я завязать знакомство? Да и знакомство со мной было людям противопоказано. Я сталкивалась с людьми в магазинах, на бирже труда, на базарах, в очередях. Там било в глаза недовольство, нужда, лишения.
Биржа труда была переполнена безработными. В магазинах ограниченное питание выдавалось по карточкам. Сперва магазины поразили меня чудесными витринами со всевозможными товарами. На мой вопрос продавец ответил просто: «Это — бутафория».
Чему научились люди — это говорить, произносить речи казенным, суконным языком.
На базарах крестьяне продавали продукты по бешеным ценам. Они были доступны лишь ответственным работникам и спекулянтам.
В те годы для партработников существовал партмаксимум. Коммунист, на какой бы ответственной работе он ни находился, не мог получать более 360 рублей. Рядовой рабочий зарабатывал от 50 до 100 рублей. Фунт мяса на базаре стоил 50 рублей.
Семья моих квартирохозяев жила очень трудно. Ко мне они привыкли и относились хорошо. Хозяйка была милой и заботливой старушкой. Овдовела она давно. Муж ее был железнодорожником, обходчиком путей. От старых времен у нее оставался домик из трех комнат и кухонька. Жила она со своей младшей дочерью, которая работала на фабрике, изготовляющей фотобумагу, и воспитывала трех осиротевших внуков, учившихся в школе. Кланя уходила на работу в 6 утра и возвращалась в 6 вечера. Обычно, ее задерживали собрания и «ударники». В дни получки Кланя приносила с собой лакомства — кусок колбасы, селедку, семечек. В обычные дни ели картошку с солью. Школьники, особенно мальчики, жили какой-то пустой жизнью. Учились плохо, целыми днями гоняли голубей или слонялись без дела. Книг у них в доме я не видела. Старушка была религиозной, но образа и иконы висели в задней комнате, за занавесью. В субботние дни и по большим праздникам к вечеру завешивались все окна, отодвигался занавес и зажигалась лампадка. Обычно незапертая дверь закрывалась тогда на замок. Этого требовала Кланя. Она была комсомолкой.
— Если зайдет кто из товарищей, увидит иконы, расскажет на работе, тогда — увольнение.
В комсомол Кланя вступила, чтобы устроиться на работу.
Меня поражала замкнутость людей. В гости друг к другу почти не ходили. Может быть, объяснялось это тем, что угостить было нечем. Но даже молодежь не общалась между собой. Вечерами город был пуст. Не было видно веселой, гуляющей толпы. Я вспоминала свою юность — Курск… школьные годы… Куда делись оживленные, веселые группы молодежи?..
Хозяйка рассказывала мне об ужасах, пережитых Рязанью, — доносах, расстрелах, подвалах ЧК. «За слово, ведь, за слово сажают». Как-то хозяева показали мне коменданта ГПУ. «Он собственноручно расстреливает в подвалах и от каждого убитого берет себе на память зуб». Может, то были вымыслы, но откуда-то шли эти слухи об ужасах застенков. Мне пришлось слышать много страшных рассказов о расправах с валютчиками. Приходилось слышать рассказы и о частых психических заболеваниях среди сотрудников ГПУ.
Верить рассказам или не верить? Со мною в стенах ГПУ во время следствия и допросов ничего недозволенного не допускалось.
Удручала меня странная опустошенность жизни людей, придавленность, пришибленность, запуганность.
При содействии Строганова, работавшего в правлении Потребсоюза, мне удалось получить уроки по преподаванию коммерческой арифметики на вечерних курсах повышения квалификации счетоводов.
Коммерческую арифметику я сдавала в институте. Зачетные книжки у меня были. Этого оказалось достаточным для предоставления мне работы. К занятиям я усидчиво готовилась, но на первом же уроке, войдя в класс, была потрясена — передо мной в аудитории сидели убеленные сединами старцы — бухгалтеры, счетоводы. Все они были работники-практики, начавшие с учеников — мальчишек на побегушках. Они никогда не слышали о коммерческой арифметике, не проходили даже школьной арифметики. Не знакомые с теорией, они обладали практикой, прекрасно справлялись с работой и вовсе не хотели учиться. Однако учеба была принудительной и явка на уроки — обязательной.
Первые уроки прошли хорошо, класс был полный. Пришедшие на занятия проявляли интерес, задавали вопросы, радовались облегчающим вычисления приемам. Я увлеклась, мне показалось, что я помогаю людям освоить их дело. Но с каждым днем посещаемость падала. Я винила себя в том, что не смогла заинтересовать аудиторию. Своим отчаянием я поделилась с кем-то из преподавателей курса. Мне сказали, что посещаемость падает не только у меня. Строганов успокаивал меня, что я могу спокойно продолжать занятия и получать 20 рублей за час.
— Занятия обязательны, — говорил он. — Если вы заявите о плохой посещаемости, будут гонять людей силой, под угрозой увольнения. Деньги на курсы ассигновали, и курсы проведены будут.
То же твердили мне другие преподаватели.
Если бы хоть одни и те же люди приходили на занятия, если бы я чувствовала, что пять-шесть человек заинтересованы занятиями! Нет, каждый раз приходили другие.
Я познакомилась с одним из слушателей, и он объяснил мне:
— Учиться никто не хочет, даже не может: нет времени, нет сил. А сорвать занятия нельзя. Вот и ходят по очереди, как на дежурство. А начальство знает об этом, гоняет помаленьку, чтоб класс пустой не был, чтобы формально, пусть на бумаге, в отчете, занятия шли.
Я отказалась от работы, аргументируя свой отказ семейным положением. Новых попыток устроиться на работу я не делала, я ждала Шуру. И только заходила на биржу труда, регистрировалась, справлялась о работе.
Снова Шура с нами
Наконец, Шура приехал. С Мусей встретили мы его на вокзале. За восемь месяцев Муся отвыкла от отца, не шла к нему на руки, цеплялась за меня. Но всего два часа понадобилась ей для восстановления прежних дружеских отношений.
С первых же дней приезда Шуры мы стали искать новую квартиру. В моей было терпимо нам вдвоем. Теперь, когда мы были с Шурой вместе, когда мы хотели поговорить, лишь психологическая отгороженность от хозяев дощечками стесняла нас. Да и тесно было втроем.
Комнату мы нашли легко. Была она незавидная, но изолированная, с отдельным ходом. Понравились нам и хозяева. Хозяин был пенсионер, рабочий — на железной дороге. Хозяйка — приветливая и добрая женщина. Жили старики вдвоем. Поговорив с нами, хозяин припомнил старые годы, стачки и забастовки 1905-го, первые месяцы 1917-го, организацию железнодорожников ВИКЖЕЛ. В сдаваемую нам комнату хозяин притащил две кровати, из своих комнат — большой стол и пару стульев. В просторной кухне, которой они почти не пользовались, мне было разрешено хозяйничать, как мне хотелось.
Шура стал на учет на бирже труда. После трех лет работы в ссылке он стал квалифицированным счетным работником. Биржа послала его на работу, но в предприятии, узнав, кто он, сразу же отослали его обратно на биржу труда. Три раза посылали его на работу, три раза снимали. На своем опыте проверил Шура то, что писала ему я, что говорили товарищи.
Мы хотели перейти на нелегальное положение. Но предварительно Шура должен был оглядеться, подготовить условия. Для этого нам нужно было некоторое время жить и работать.
Частных предприятий в то время не было. В государственные нас не брали. Уже давно назревало у меня намерение пойти в ГПУ требовать работы. Но я ждала Шуру. Теперь мы были вместе, теперь мы оба были без работы и оба пришли к моему давнишнему желанию.
Мы сообщили о нем Розену и другим «минусникам», жившим в Рязани. Они в один голос отговаривали нас, считая наше решение бесплодной затеей. Они уже обращались в ГПУ, но получили ответ, что для посылки на работу существует биржа труда, а они-де в эти вопросы не вмешиваются. Нас не убедили товарищи, мы стояли на своем.
Мы предупредили товарищей, что без положительного ответа домой не вернемся, и в случае чего наши вещи просим переправить в ГПУ.
Утром Шура и я с Мусей пришли в ГПУ и подали письменное заявление на имя начальника, настаивая на личном приеме. Начальник вызвал нас поодиночке — сначала Шуру, потом меня. Начальник заявил, что никаких препятствий к устройству на работу с их стороны нет, что ведает трудоустройством биржа труда, что предписывать ей они ничего не могут. Мы же говорили, что жить без работы не можем, а с работы нас сразу снимают, узнав, что мы «минусники», что, очевидно, есть какой-то неписаный закон о работе для нас. Заканчивая беседу, мы заявили, что до тех пор, пока нам не будет гарантирована работа, мы из ГПУ не уйдем, так как идти нам некуда. Жить без работы мы не можем.
Выйдя из кабинета начальника, мы уселись на скамье в коридоре. Время шло. Несколько раз нам предлагали очистить помещение. Мы не двигались и забавлялись с Мусей. Наконец, начальник снова вызвал Шуру. Шура вернулся с двумя заклеенными
сургучными печатями конвертами, адресованными на биржу труда.
— Я сказал, что, если не получим работы, вернемся назад, — сообщил мне Шура.
Заведя Мусю домой, мы пошли на биржу.
Конечно, нас очень интересовало, что таят в себе конверты. Узнать это мы не смогли, но результат был ошеломляюще быстр. Через какой-нибудь час мы оба были направлены и приняты на работу. Я — делопроизводителем в контору Гиза, Шура — счетоводом-калькулятором в Заготкассе.
Срочно надо было устроить Мусю. Детсады были переполнены, детей не принимали. Хозяева согласились присматривать за девочкой в часы нашей работы. Смущало меня, что я попала в так наз. идеологическое учреждение.
С биржи мы несли обычно путевки, но начальник Гиза сразу проговорился, ему было предложено принять меня... по телефону. Рад он не был, но мною заинтересовался. Из делопроизводства он сразу изъял какие-то папки с секретными документами. И все-таки через мои руки проходили циркуляры об изъятии отдельных книг, статей, журналов.
Заведующий Госиздата Ш. был пренеприятным субъектом. С высоты своего завовского величия относился он к служащим, заискивающим перед ним. Он третировал уборщицу, заставляя себя обслуживать, как в учреждении, так и вне его. Со мной он пытался установить какие-то своеобразные отношения, даже вести дискуссии, но вскоре понял, что я ему совсем не ко двору.
В Гизе было два человека, не заискивавших перед Ш., возчик и я. Возчик, крестьянин из рязанской слободки, не был членом профсоюза, не боялся остаться без работы — «с лошадью не пропадешь».
Ш. считал, что мы разлагаем коллектив. Мы не подписывались на заем, не посещали собраний, не принимали участия в ударниках, не ходили на демонстрации. Служащие недоумевали. Возчик их не удивлял, то был крестьянин, который не боялся безработицы. Но я?.. Почему меня приняли на работу? Почему меня не снимают с работы?..
Очевидно, бухгалтер что-то узнал, среди служащих пошел шепоток: …Олицкая зачислена в штат по прямому указанию, снять ее с работы нельзя…
Среди сотрудников учреждений, среди работников предприятий было глубокое убеждение, что в их среде обязательно находятся информаторы — говоря простым языком, шпионы и доносчики.
Ни разу не слышала я в нашей конторе разговоров о жизни, о газетных сообщениях, событиях дня. Ни до тех пор, пока я была на подозрении, ни после.
Выяснили служащие, кто же я, после заполнения одной из очередных анкет с тысячью и одним вопросом. После этого сотрудники конторы и магазина изменили ко мне отношение, то есть на людях они держали себя так же, но когда я случайно оставалась одна с кем-либо, со мной говорили иначе.
Очень остро, очень болезненно пережила я в Госиздате празднование 1 мая. Все готовились к празднику. Витрины, плакаты, лозунги. И все они, огромное большинство, были хорошие, близкие мне по содержанию, говорили о свободе, о равенстве, о братстве, о подлинной свободе трудового народа. А я должна была стоять в стороне. Ошеломлял меня и народ, празднующий 1 мая. Подлинной праздничной радости и инициативы не было. Казенно спускались лозунги, казенно составляли плакаты. Рабочие без желания, под страхом увольнения шли на демонстрацию, жалея о потраченных на нее часах. Как-то мелко подленько было это затаенно-молчаливое поведение.
Бывали случаи, когда зарвавшийся Ш. начинал орать на кого-либо из работников конторы. Каких только позорных эпитетов он ни изрыгал: и саботажники, и прихвостни буржуазии, и обыватели — контора молчала, никто не поднимал головы от своего стола. Раболепство! Мой голос был «гласом вопиющего в пустыне».
При мне он перестал ругаться, но сотрудники предупредили меня, что он расправится со мной, что он способен на любую провокацию, и в конторе меня не оставит, не потерпит.
Ничего против меня Ш. не успел предпринять. Заболела Мусенька, и я сама ушла с работы.
Условия моей работы были неприятны. Жизнь наша при работе нас обоих шла кувырком. Беготня по магазинам, приготовление пищи, уборка, стирка, забота о Мусе, о ее воспитании отнимали все свободное время. И Муся была заброшена, и мы оба не имели времени читать, заниматься, жить. Нам думалось, если я брошу работу и возьму на себя только хозяйственные заботы, мы сможем иметь досуг. Так и случилось.
Жить материально нам стало труднее. Шура набирал сверхурочной работы. Но за то время, что он был на работе, я справлялась с хозяйством. Вечера стали принадлежать нам.
Библиотека в Рязани была неплохая, мое знакомство с сотрудниками Гиза помогало доставать интересующую нас литературу.
Приезд брата Димы
Мы ждали брата. Шесть лет не виделись мы. Мне очень хотелось познакомить Диму с Шурой. Каким он стал? Ведь рассталась я с ним, когда ему было 18 лет. Что пережил он за эти годы? Ссылка с отцом в глухое село, жизнь без работы, на жалкие гроши, возвращение в Москву, педагогическая работа… Остался ли он прежним, или изменился? Заговорим ли мы с ним, как бывало, на одном языке? Встретят ли сочувствие у него наши планы? Может быть, он, как многие наши товарищи, трезво смотрит на создавшиеся условия?
Я ходила по перрону и думала. Сперва перрон был пуст, потом стал заполняться пассажирами, встречающими, провожающими. Обычная железнодорожная суета.
Наконец, раздались паровозные гудки, и из-за поворота с нарастающим гулом вынырнул поезд. Я встала в стороне от суетящейся публики. Из вагонов выходил народ. Во все глаза смотрела я... Сейчас, вот сейчас я увижу Диму. Я ждала, но появился он неожиданно. Идет прямо на меня и улыбается. Дима... Конечно, Дима... Но взрослый, совсем не такой, каким я его запомнила. 18 лет и 24 года...
Почему все они должны были погибнуть, а я одна выжила, не умеющая даже толком рассказать о них?
Дима приехал всего на три дня. Он не мог отлучиться на более долгий срок из-за работы, из-за отца, которому были необходимы его уход, его помощь.
Пока мы ехали, мы говорили только о прошлом. Тяжелую школу прошел Дима за эти годы. Восемнадцатилетним юношей он выехал из Москвы с отцом-инвалидом на руках в «минус 32». Они выбрали Курскую область, там все же были знакомые, друзья прежних лет. Не надолго им разрешили остаться в Курске. С вокзала заехали они к родителям наших друзей, которые с отцом были близки в прошлые годы. Те до смерти испугались. Отцу и брату было неприятно видеть их тревогу, и они не задержались у них. В 7 км от Курска, в с. Шуклинка, сняли они себе избушку.
Радостно было слушать, что мои школьные друзья, Оля и Матвей, не перепугались, помогали, чем могли, навещали их в деревенской глуши. Конечно, работы у Димы не было. Жили, во всем себе отказывая, но не горевали. Читали вместе старые дореволюционные журналы, научные статьи. Под папиным влиянием Дима рос. Большинство прежних знакомых сторонилось, опасалось встреч. Но были и другие, которые тянулись к отцу и брату. К концу срока ссылки брату разрешили переехать В Курск. По окончании срока они перебрались к Ане в Подмосковье. Дима получил работу преподавателя биологии на одном из рабфаков в Москве.
Дома все наши воспоминания окончились. Шура со своей напористостью шел к цели. С Димой нам говорилось легко. Молчаливое созерцание жизни угнетало и его. Наступает возраст, когда накопление знаний, опыта не удовлетворяет уже, когда нужно приложение своих сил, пробуждается жажда деятельности. Дима ждал встречи с нами.
Если мы прожили эти годы в кругу друзей, с которыми могли обсуждать все интересующие нас вопросы, то у Димы было широкое поле для наблюдения жизни и один лишь собеседник — папа. Он очень много дал брату, но папа был человеком прошлого поколения. С радостью услыхали мы от Димы, что все же он не совсем одинок, что есть у него друзья, которые так же, как и он, ждут встречи с нами. Друзья его, студенты, только что окончившие вузы, не примирились с окружающей действительностью, искали новых путей. Их, как и Диму, отталкивала не только наша советская действительность, но и действительность западно-европейского капиталистического мира. Друзья Димы не были связаны с кем-либо из социалистического мира, с его деятелями. Найти связи, проверить, сличить свои установки с установками социалистов, было их желанием и стремлением.
В Москве связей у Димы не было. Но его ленинградские друзья уже ждали Диму, торопили. Они не знали, что сейчас возможно, что реально, но точно знали — так жить дальше нельзя. Надо выйти из полосы молчаливого созерцания подлости, пошлости и покорности.
Дима говорил:
— Дайте нам листовки. Мы их размножим и распространим. Друзья хотят указаний, руководства, они ищут третий путь — не с коммунистами и против капитализма. Они зовут вас в Ленинград, они ручаются, что создадут для вас условия. Для начала возьмут на себя всю черновую работу.
Наша попытка идеологической работы
На другой же день Шура сел за письмо ленинградской группе. Нам нужно было познакомить ее с нашими установками, с нашими обоснованиями. Не со всеми противниками советского строя могли мы пойти рука об руку. Лозунг «Долой коммунистов!» не интересовал нас, не сближал нас с людьми. «Вперед к социализму!» — был наш лозунг. Вперед, с того места, на котором мы находимся, не отступая ни на шаг. Вперед, исходя из конкретных условий сегодняшнего дня.
В своем письме Шура уделял основное внимание разбору оппортунистических позиций западно-европейского рабочего движения, позиций Каутского, Бауэра, Ренера; рассматривал лейбористское движение в Англии. Этим письмом нам хотелось выяснить настроение тех людей, с которыми мы хотели вступить в связь, вместе бороться за будущее. Самое сложное в нашем положении заключалось именно в том, что недовольных, противников советской власти было слишком много. И с огромным большинством этих противников нам было вовсе не по пути.
Встреча с Димой была первой обнадеживающей нас встречей. Вскоре произошла и еще одна такая встреча.
Неожиданно ко мне зашел Н., работник Гиза. Знакомство мое с ним было меньше, чем шапочное. Он, конечно, знал, что я и мой муж ссыльные социалисты. Мы о нем не знали почти ничего.
— Скучно стало бродить по улицам, забрел на огонек, — сказал он.
Сперва разговор не клеился. Мы все чувствовали себя натянуто. Но постепенно разговорились о книгах, о кино, о мелочах жизни.
Н. зачастил к нам. Приходил он обычно поздно вечером, когда город засыпал. Ясно было, что он хочет сделать свои посещения к нам незаметными. Разговоры шли, что называется, вокруг да около.
Однажды он попросил нас зайти к нему, познакомиться с женой. И тут уже прямо прибавил:
— Только приходите вечерком попозже. У нас никого не будет, никто не зайдет. Мне бы не хотелось, чтобы знали о нашем знакомстве. Жена у меня славная, на нее я, как на себя, полагаюсь.
Сперва мы с Шурой отнеслись к этому знакомству с подозрением, но постепенно Н. начал завоевывать наше расположение. Он никогда не затрагивал злободневных вопросов, не интересовался жизнью в ссылке, настроениями наших товарищей. Даже бежал от этих тем. Он просил от нас указания книг для чтения. Сын крестьянина, окончивший четыре класса, он стремился пополнить свое образование. В то же время нам все казалось, что он ищет разрешения определенных, важных для него вопросов.
Связь с деревней у него была тесная. Еще до революции ушел он мальчиком из села и поступил работать рассыльным в книжный магазин. Теперь он был продавцом в отделе научной книги.
В большинстве рязанских сел мужчины в деревнях не оставались, уходили на заработки. Крестьянствовали в деревне женщины, его мать и сестры. В 1929 году в деревне нарастали грозные события коллективизации. Организовывались колхозы. Крестьянство в них не шло. Оно держалось за свои участки, свою коровенку и лошаденку. В ту пору крестьянство даже пренебрежительно относилось к городу и к горожанам. Оно вывозило на базар товары, но заламывало за них несусветные цены.
— На что нам ваши бумажки, — говорили торговки на базарах, — что на них купишь? Идите в свои магазины и жрите по карточкам.
Мне самой приходилось выменивать у крестьян молоко, масло, муку на белье, на соль, на мыло. Иначе прожить было невозможно.
Часто горожане ворчали на крестьян, но люди, связанные с деревней, думали иначе. Они ощущали тиски, все теснее сжимавшие деревню.
Никогда марксисты не верили в революционность русского крестьянства, не верили в роль производственной кооперации. Только необходимость заставляла большевиков выбрасывать лозунги, близкие деревне. Они отводили крестьянам третьестепенную роль, хотя основную массу населения страны составляло крестьянство. На таких настроениях выращивались и кадры, которые посылались на работу в деревню. Деревня должна была дать средства, дать во что бы то ни стало. Надо было брать, брать любыми способами.
Помню фельетон Кольцова, очень характерный для того времени. «Срочная телеграмма в сельсовет:
«Отгрузите три вагона воробьев!» И крестьянам была дана команда заготовлять воробьев». Возможно, Кольцов утрировал. В статье утверждалось, что сие не измышление, а факт. Крестьянство грузило воробьев в вагоны.
Аналогичных случаев, может быть, не столь анекдотичных, было немало. О жизни деревни с тоской и болью много рассказывали нам Н. и его жена. Летом мы с Н. встречались на прогулках за городом. Разговоры наши стали откровенней, отношения ближе. Однажды он спросил Шуру:
— Вы в Москве не бываете? Мой двоюродный брат мечтает о встрече с вами.
Двоюродный брат Н. был печатником. Работал он на ротационке, выпускающей «Правду». Был он квалифицированным рабочим, хорошо зарабатывал, неплохо жил с семьей — женой и маленькой дочуркой.
На всякий случай Шура взял его адрес. Мы уже давно обсуждали поездку в Москву. Поездка, конечно, была связана с риском. И мы все отодвигали ее, потому что я хотела съездить к сестре, повидать отца. Я считала себя обязанной съездить. Отец был стар, он все болел. Долго ли осталось ему жить? Привезти его к нам не было никакой возможности. Мне же на заявление о поездке к безногому отцу было отказано.
Малаховка. Дачное местечко. Маленькая станция возле Московско-Рязанской ж/д. Езды до нее от нас было всего три часа.
Поездка к отцу
Я все-таки решила ехать к отцу. Чтобы моя поездка прошла незамеченной квартирохозяевами, соседями, я решила ехать на одни сутки. Чтобы лишний раз не появляться на вокзале, мы попросили Н. купить мне билет.
Встреча с отцом была и радостной и тяжелой. Папа очень постарел и ослабел за это время, что мы не виделись. Он усадил меня возле себя и заставил рассказывать все пережитое на Соловках, в тюрьме, в ссылке.
Я рассказывала. Приукрашать жизнь я не считала себя вправе. Папа плакал. Я никогда раньше не видела отца плачущим. Теперь по его старческим щекам текли слезы. Он хотел побороть их, но у него не получалось, он тихо всхлипывал. Видеть папины слезы было невыносимо. Над чем он плакал?
Над моей судьбой? Над попранными идеалами своей юности? Над своим бессилием? Над нашей обреченностью?
Я утешала отца, как могла. Я уверяла его, что ни на минуту не жалею о так сложившейся жизни, что иной я не мыслю себе, что я счастлива.
— Вы... вы герои! — твердил папа.
Я улыбалась ему, я ласкала его руки. Честно говоря, я улыбалась сквозь слезы. Было горько, что даже встречей я ничего, кроме горя, не принесла отцу. Дальнейшие наши планы я не открыла отцу. С Димой при папе мы не обменивались о них ни словом.
Если Шура уйдет из ссылки, мне грозит арест. Если мы оба уйдем, он ждет нас обоих в недалеком будущем. На нелегальном положении долго не живут.
Когда я собралась уезжать, Дима пошел проводить меня на станцию. Теплой лунной летней ночью мы шли лесной тропочкой, тесно прижавшись друг к другу.
— Я переслал ваше письмо, — говорил Дима, — и получил ответ. Они ждут Шуру к себе. Подготовляют условия. Недели через две один из них приедет ко мне для личных переговоров. Я очень, очень рад встрече с вами, легче дышать стало. Только не могу я решить одного — могу ли пойти с вами? Что будет с папой?
Я ничего ему не ответила. Я не знала, что ответить. Непосильная жертва собой была и там и тут.
Когда я стояла уже на площадке вагона, когда колеса уже дрогнули, Дима сказал:
— Во всяком случае, после встречи с ребятами я к вам хоть на денек.
В 6 часов утра, кода я подходила уже к нашему домику в Рязани, мне встретилась хозяйка.
— Куда это вы так рано ходили?
— Прачка просила принести пораньше белье для стирки, — соврала я.
Дома все было в порядке. Шура собирался на работу. Никто не заметил моего отсутствия.
Конспиративная поездка Шуры в Москву
Моя поездка сошла благополучно. Теперь стала на очередь Шурина. Моя носила чисто личный характер, Шурина была деловой. Она должна была стать первым нашим шагом к цели. Конечно, она была сложней моей. Мужчине передвигаться без паспорта труднее. В любой момент могли потребовать военный билет. Если здесь, в Рязани, будет замечено его отсутствие, чем объяснит он свою поездку в Москву?
Выбирая место, мы надеялись не встретить в нем ссыльных. Мы ошиблись в расчетах. К счастью, Леония Максимиллиановна уехала к мужу, но оставались Розен, Биск, Строганов, наконец, Яша Рубинштейн. Собственно, за последнего совесть у нас была спокойна. Яша после амнистии, коснувшейся его как дальневосточника, уехал к сестре в Брянск. От него шли грустные письма. На работу устроиться он не мог. Сестра и ее муж оказались чужими. Приехавшая к нему Фаня настаивала на его переезде в Ленинград. В Ленинград он съездил, пожил там около двух недель и убедился, что и Фаня, и ее семья полагают, что для жизни с Фаней и сыном в Ленинграде поступиться ему надо немногим — отказаться от партии, от политических убеждений, от политической деятельности, которой он все равно не занимается в ссылке. Фаня ждала его шесть лет, ломала свою жизнь и Левино детство. Тогда он был связан приговором. Теперь его отказ от заботы о ней и о сыне ничем не оправдан. Ей, Фане, уже 32 года, она хочет пожить и для себя. Перед ней — широкая дорога. Она зовет его идти вместе. Яша вернулся в Брянск. Он писал о жутком чувстве одиночества, он хотел просить о переводе его в Рязань. Мы с Шурой недоумевали. Нам очень хотелось видеть Яшу, но в Чимкенте он был против наших планов. Может быть, разрыв с Фаней и жизнь в Брянске изменили его решение. Мы написали ему, что рады были бы его приезду, что настойчиво звали бы его, если его не остановят наши соображения, знакомые ему по Чимкенту. Яша приехал. Первое время, казалось, он разделял наши планы. Он принял участие в наших беседах с Димой, но чем конкретнее становились наши шаги, тем скептичней относился к нам Яша. Узнав о поездке Шуры в Москву, он решил к нам в эти дни не заходить. Нам казалось это нелепым. Страусовой манерой прятать голову... Если Шура засыпется, что изменится от того, был ли Яша у нас или нет?
Никто, кроме Яши и Н., не знал о поездке Шуры. Н. взял для Шуры билет.
Пока Шура отсутствовал, я молила Бога, чтобы никто не заходил, чтобы никто не спросил, чтобы не пришлось объяснять... Но все прошло благополучно. Шура проверил кое-какие старые связи. Не дали они ничего, кроме моральной поддержки и какой-то очень старой эсеровской литературы.
Уцелевшие в Москве старики, работники пятого года, обросли повседневностью, состарились и физически и душевно. Они радовались встрече, возможности вспомнить былые годы, узнать о старых друзьях. Собственно, на них Шура и не рассчитывал. Жили они легально, и связь с ними могла лишь облегчить провал, так как они, безусловно, под наблюдением.
Зато знакомство с двоюродным братом Н. воодушевило Шуру.
— Маленькая, чистенькая квартира. Живут они втроем. Кухонька, комната. Когда я пришел, у него был какой-то товарищ по работе. Велся общий, показалось мне, малозначащий разговор. Но постепенно я вник в суть его. У них в типографии вводили новую ротационную машину и беспрерывно требовали все новых темпов в работе, новых рекордов. Несколько дней назад произошел несчастный случай. Рабочему перебило ноги, пришлось ампутировать. Рабочие были убеждены, что несчастный случай — результат гонки, рекордистики. В цеху после аварии стихийно возникло собрание. Заговорили люди, терпение которых иссякло. Одни говорили осторожно, другие громче. Администрация перепугалась, вызвала представителей горкома, горсовета. Появился и представитель ГПУ. Произносились грозные речи, в конце концов, рабочим предложили разойтись, обещая серьезно ознакомиться с условиями работы, с техникой безопасности, с оплатой труда. Наиболее активно выступавших на собрании вызвали в ГПУ. В числе вызываемых оказался и Б. с товарищем. «Думали домой не вернемся», — говорили они, а им с три короба наговорили и путевку в Сочи на курорт дали — купить решили. Когда приятель Б. ушел, жена Б. поставила
а мы проговорили за полночь. Б. говорил: «Нет сил терпеть и выхода не видно. Квалифицированные рабочие еще могут прокормить себя и семью. Об остальных говорить нечего». До последнего времени Б. помогали из деревни, но теперь и деревня разоряется. В деревне у Б. жили старики-родители. Он должен был им помогать, а он от них тянет то яички, то масло, то сахар. «Теперь дожили — хоть стариков к себе бери. В колхоз идти они не хотят, а их все больше притесняют. Дров рубить не дают, сено косить не дают, корову на выгон не пускают. Взял бы я их к себе, — говорил Б. — да не прокормить. И жить негде, видите, одна комнатушка. Мы еще хорошо живем, а вы в новые дома к рабочим зайдите. Ад сущий. Одна кухня на 5-7 комнат. В комнате 3-4 человека, не меньше. Взрослые на работу уйдут, придут домой — надо еду готовить. Все бабы вокруг одной плиты. Не жизнь, а какая-то склока. Не на ком горе сорвать — на самих себе срывают. А начнешь говорить о непорядках, — хоть в семье, хоть на работе, — живо рот зажмут. Сколько от нас рабочих убрали! Самых лучших. Ну, и молчишь! И молчать не под силу стало. Мне браток про вас рассказывал, потолковать захотелось».
Б. просил Шуру приезжать, останавливаться у него. Много обещать он не мог, но ночлег, угол в своем доме он обеспечит. А на указание Шуры о риске — только махнул рукой. С Шурой он договорился о встрече после своего возвращения с курорта.
Странное, совершенно неожиданное впечатление произвел на него курорт:
— Настоящих рабочих там раз, два и обчелся... Больше все какие-то барыньки и господа. Условия жизни замечательные. Питание, чистота, порядок.
Книги, кино, клуб свой. Я ем — просто давлюсь. Думаю, мои дома такой пищи не видят. И телятина, и свинина, и котлеты, и яички... фрукты в вазах на столах — ешь, сколько хочешь. Барыньки да господа носами крутят — то не вкусно, то не солоно... Вот где насмотрелся я, на кого наш брат работает. Ребятишек по селам и городам обобрали, а там роскоши всякие. Были господа и есть господа — вот с чем я с курорта приехал. Рабочим рассказал. Меня зачем туда послали? — Чтоб молчал. А я правду увидел.
К Шуриному изумлению к его второму приезду Б. приготовил целый ящик шрифта. Шрифт этот для нелегальной типографии был непригоден. По первому же оттиску можно было узнать, из какой типографии взят шрифт. Шурино объяснение очень огорчило Б. Сокрушенно говорил он о том, сколько труда и тревог стоило товарищам взять и вынести этот шрифт.
Вокруг Б. группировалось какое-то количество единомыслящих рабочих. Ни с кем из них Шура не стал знакомиться. Он ознакомил Б. с условиями конспиративной работы. Рассказал об организации цепочки из пятерок, в которых один человек только является связующим звеном. Ему же оставил Шура обращение к рабочим, нечто вроде письма, листовки.
Смерть отца. Арест Димы.
Через несколько дней после Шуриного возвращения из Москвы рано утром в парадное нашего дома постучали. Я вышла открыть. На пороге стояли Аня и Дима. Оба сразу! Сердце у меня упало. А папа? С кем остался папа? Они молчали. Я повернулась и ушла в свою комнату. Муся еще лежала в своей кроватке. Я прильнула к ней и заплакала. Я не могла ничего объяснить Шуре, не могла ничего сказать. Мне казалось, что у меня теперь нет никого на свете, кроме моей маленькой девочки. Аня и Дима вошли в комнату. Шура, растерянно стоявший надо мной, понял все. В тот же день Аня с Димой уехали.
Беда, говорят, никогда не приходит одна. Не прошло и месяца, как Аня приехала снова. По лицу ее я поняла, что что-то случилось. Войдя в нашу комнату, Аня сказала: «Дима арестован».
Во время своих поездок в Москву Шура ни разу не встречался с Димой. И все же у нас мелькнула мысль, что арест его связан с нами. Аня, наверно, прочла наши мысли.
— Вы тут ни при чем. Он сам виноват.
Вот что рассказала нам Аня.
В связи с постановлением суда по делу промпартии, вынесшему смертный приговор ряду подсудимых, по всем предприятиям и учреждениям проводились собрания рабочих и служащих для одобрения ими смертных приговоров.
Вернувшись с работы домой, Дима рассказал Ане, что избежать собрания ему не удалось. Явка была обязательной. После речей, перед тем, как был поставлен вопрос на голосование, он вышел из помещения, где проводилось собрание. Но когда он вернулся в зал, ему сказали: «А мы вас поджидали. В этом вопросе мы хотим быть единодушны». Голосование проводилось простым поднятием рук. Дима не поднял руки в одобрение смертной казни. Он не голосовал и против. Он воздержался. Раздраженно обратился к нему председатель собрания: «Что же вы думаете, Дмитрий Львович, что революцию можно делать в белых перчатках?» Дима был убежден, что ответил очень осторожно: «Нет. Но я думаю, что на 14-ом году революции можно найти другие пути пресечения»...
Аня сказала Диме, что его песенка спета. Дима ей возражал. Но через несколько дней принесли повестку, вызов в ГПУ. Аня была уверена, что домой он не вернется. Дима спорил...
— Я носила ему передачи. Уж такая моя судьба, все вам передачи таскать.
Сейчас Диму уже отправили в лагерь на пять лет. Не говоря о личных переживаниях, арест Димы был большим уроном для нас. Потеря каждого человека в нашей ничтожно маленькой группе — большой урон. Мы думали, что с арестом Димы оборвется и ниточка, связывающая нас с Ленинградом, но в этом мы ошиблись. Сердито ворча, Аня говорила:
— Не понимаю, почему вдруг Димин приятель заинтересовался тобой. Ты, по-моему, не была с ним знакома. Я дала твой адрес. Меня это все мало касается. Но неужели тебе все еще не надоела политика?
Когда Шура ушел на работу, и мы остались вдвоем, я сказала Ане, что лучше бы ей ко мне не приезжать во избежание всяких последствий. Аня вспыхнула:
Во-первых, она ничего не боится, во-вторых, она совершенно лояльный человек, никакого отношения к нашим делам не имела и иметь не будет. Считает наше поведение глупым и ненужным.
— Вы коверкаете жизнь и себе, и мне. Ты подумай, Катя, как бы мы хорошо жили, — ты, Шура, Дима и я, — если бы вы выбросили из головы вашу дурацкую политику.
— Одобряли бы, голосовали за смертную казнь, как ты?
Аня пожала плечами.
— Сейчас большевики держат вас в тюрьмах. Придете к власти вы, вы будете держать в тюрьмах их.
Тысячу раз мы говорили с Аней об одном и том же. Я не стала ей возражать.
Усиление репрессий
Аресты, смертные приговоры, политика, проводимая в деревне, — все указывало на усиление репрессий.
Из ссылок, из «минусов» одно за другим стали приходить письма, сообщавшие об арестах. Арестовывали — без всякой на то причины. Арестовывали людей, оканчивающих сроки, просто, чтобы не отпускать их на волю. Заколдованный круг вокруг нас смыкался. За тремя годами изолятора шли три года ссылки, затем три года «минуса» и новый арест.
Срок моего пребывания в «минусе» тоже истек. На мой вопрос о снятии с меня ограничений мне сообщили, что никаких новых распоряжений относительно меня нет.
Создавшееся положение заставляло нас форсировать события. Не было гарантии, что не сегодня, так завтра, нас не возьмут и не посадят за решетку. Шура рвался на волю. С 19 лет он скитался по тюрьмам и ссылкам. Все эти годы он настойчиво учился, думал. Его мировоззрение крепло и принимало форму стройной системы. Он делал прогнозы и выводы. Ему уже исполнилось 30 лет. Он задыхался в обстановке бездействия. Он хотел жить, действовать, нести свои убеждения людям.
Со мной было иначе. Я не чувствовала себя в силах внести свой вклад в жизнь, намечать новые вопросы, вести за собой людей. Не хватало всего того, что стимулировало Шуру. Решающим во мне было другое. Было оно, конечно, и у Шуры. Мы видели перед собой ужасную, доводившую до содрогания, коллективизацию, ее подлинное лицо. Когда все ужасы на селе были уже совершены, газеты запестрели статьями о головокружении от успехов. Успеха, конечно, не было. Выли сожженные деревни, был вырезанный скот, были толпы арестантов и переселенцев, и были крестьяне, насильно загнанные в колхозы. Страна стояла перед страшной перспективой голода.
Я жила в городе. Я слышала рассказы приезжающих из деревень. Проходя по улицам Рязани, я видела магазины, торгующие конфискованным у кулаков добром. Продавались там замызганные подушки в пестрых цветастых наволочках, самотканые половики и попоны, стоптанные сапоги, поношенные тулупы и валенки. Продавались старые ведра, чугуны, ухваты. Продавалась поношенная детская одежда — штанишки, рубашечки, платья. Я слышала рассказы о том, как карательные отряды выгребали из хат кулаков, из кулацких печей чугуны и горшки с кашей. Я не могла не верить рассказам. Все эти «товары» я видела в магазинах.
На Рязанском вокзале я видела хозяев раскулаченного имущества. Десять лет уже без перерыва шло в России раскулачивание. Кто из кулаков остался на селе к 1929 году? Вдоль перрона, глубокой осенью, на дожде и в слякоти сидели крестьянские жены и матери, старухи и молодые. С ними были детишки. (Мужчин угнали вперед). Сутками высиживали они на вокзале в ожидании поездов на север. Позже мне рассказывали жены коммунистов, возвращавшихся из отрядов по раскулачиванию, об отчаянии их мужей. Но ведь революцию не делают в белых перчатках... И коммунисты, стиснув зубы, искореняли гидру революции — русского мужика.
Деревня мстила, то и дело хоронили жертв кулацкой расправы.
Я возвращалась домой к Мусе, смотрела в ее ясные глазки и думала: Муся вырастет, Муся спросит: «Мама, что ты делала в эти страшные годы головокружения от успехов?» И я отвечу ей: «Я растила тебя, Мусенька. Я оберегала тебя. Я затихла, притаилась в нашей комнате и дрожала за твою жизнь».
Мне было очень тяжело. Ведь у каждого есть дети, старики-родители. Каждый, идущий за народ, приносит в жертву свое личное.
В 1924 году, когда я вступила в борьбу, я оставила старика-отца, инвалида. Как же я смею не оставить сейчас мою девочку? Как я могу требовать от людей непокорности, непримиримости, мужества и жертв, если я сама не решаюсь выйти на борьбу?
Не раз в эти тяжелые дни вспоминали мы с Шурой о Володе Родине. Где он? Где осуществляет коллективизацию? Убит крестьянами или покончил с собой?
Споры с Аней доводили меня до бешенства. На каком основании можно требовать от крестьян такой высокой сознательности, почему они должны обобществлять свои крохи? А интеллигенция? А рабочий класс? Они не доросли до коммуны? Раскулачивают нищих. У этой раскулаченной бабы добра в сто раз меньше, чем у каждой горожанки. У нее и у ее мужа с детских лет руки в мозолях, со двора гонят ее Буренку, потому что баба не идет в колхоз, потому что сама хочет доить свою корову.